На главную / История и социология / Крейн Бринтон. Идеи и люди: история западной мысли. Главы 1-4

Крейн Бринтон. Идеи и люди: история западной мысли. Главы 1-4

| Печать |


Кризис четвертого столетия

В течение столетия с начала Пелопонесской войны 431 года до н. э. до победы македонского короля Филиппа над греческими городами-государствами в 338 году до н. э. культура, которую мы изучаем, сильно изменилась. Город-государство или полис, в котором развилась эта культура, подобно тому как наша культура развилась в национальном государстве, по существу потерял свою независимость. Хотя все греческие города-государства в значительной мере сохранили свою местную автономию и многие старые формы правления, они оказались под верховной властью македонян, а затем римлян, и были включены в государство нового рода, с которым мы познакомимся в следующей главе. Вместе с потерей независимости, из их культуры нечто исчезло; после четвертого века греки никогда не вернулись к той свежести, оригинальности, к тому соединению силы и изящества, широты и разнообразия, которые мы назвали великой культурой. Для последних трех столетий до нашей эры историки придумали название «эллинистическая» эпоха, в отличие от «эллинской» или «греческой»; этот термин вызывает обычно неприятные ассоциации с педантизмом, академизмом, подражательностью или техническими навыками без вдохновения.

Здесь нам должны остановиться на одной из трудностей интеллектуальной истории, с которой мы уже сталкивались – это проблема жизни и смерти, процветания и увядания культуры. В некотором смысле наше западное общество существовало непрерывно. Случалось, что город вроде окруженной пустыней Пальмиры, превращался в руины, без единого жителя. Даже Афины около 1600 года сводились к немногим хижинам, рассеянным среди руин Акрополя, – между тем как в наши дни, несмотря на войны и гражданские волнения, там живет в пять или в шесть раз больше населения, чем во времена Перикла. Рим никогда не опускался так низко, как Афины. И живая связь поколений, конечно, никогда не прерывалась до конца. И все эти поколения страдали от гражданских беспорядков, конфликтов, экономической неуверенности и интеллектуального беспокойства.

Но все же можно указать конкретный период – начало или середину пятого века до н. э. в Греции – как время великих культурных достижений, время сравнительного спокойствия и устойчивости, счастливое время; и можно сказать, что столетие после начала Пелопонесской войны было временем упадка, временем беспорядка и неуверенности, когда даже великие достижения культуры отмечены печатью борьбы, – в общем, несчастным временем. Можно даже провести сравнение с нашей эпохой – такие сравнения всегда неточны, хотя и наводят на размышления; девятнадцатый век, вероятно, покажется в исторической перспективе высшей точкой безопасности и культуры Запада, тогда как двадцатый век – временем беспокойства.

Итак, поворотным пунктом была Пелопонесская война. Конечно, были счастливые греки после этой войны и несчастные до нее; были великие писатели и художники до нее и после нее. Но нечто ушло из греческой жизни – нечто, лучше всего выраженное в речи Перикла. Греки не смогли справиться с кризисом, начавшимся в 431 году до н. э.

Это был очень сложный кризис, отнюдь не только духовный или интеллектуальный. Конечно, он воспринимался людьми как цельное явление их жизненного опыта, и если мы разлагаем его, с целью анализа, на политические, экономические, социальные и интеллектуальные элементы, то мы поступаем в некотором смысле подобно химику, разлагающему воду на водород и кислород. Каждый из них в отдельности – не вода. Кризис греческой культуры нельзя свести к одной причине: ни к Пелопонесской войне, ни к ожесточенной классовой борьбе того времени, ни к развалу полиса, ни к упадку старых моральных правил.

Политический кризис поразительным образом напоминает кризис наших дней. Суверенные города-государства Греции не могли существовать независимо друг от друга, как плитки мозаики или цветные пятна на карте. Но их постоянные взаимосвязи всегда приводили к войнам. И эти войны становились все более серьезными, все более затяжными, пока, наконец, дело дошло до того, что в этих войнах победоносная коалиция оказывалась столь же истощенной, как побежденная. Когда однажды, в 490-ые и 480-ые годы, эти греческие города-государства соединили свои силы, чтобы дать отпор чуждой азиатской державе – Персии, это был лишь небольшой перерыв в распрях, обычно разделявших отдельные полисы. С этой победы над персами начался тот подъем духа, который привел к высшему взлету греческой культуры. Афины, богатство и сила которых особенно возросли, начали сооружать из городов-государств эгейской области некую афинскую систему, сначала в виде оборонительного союза против нависшей опасности возвращения персов, затем нечто похожее на нынешние «сферы влияния» и, наконец, Афинскую империю. Именно эта угроза старой системе полностью независимых городов-государств, связанных лишь непостоянными союзами, втянула Спарту в войну за сохранение независимости Греции.

Греческие города-государства не могли перестать бороться друг с другом, и эта борьба становилась столь серьезной, что рано или поздно какая-нибудь внешняя, негреческая держава должна была соблазниться этим и попытаться завоевать всех греков сразу. Афинская империя никогда не была сознательной попыткой преодолеть систему городов-государств. Она была поглощением путем завоевания, при очень небольшой заботе о лояльности поглощенных. В ходе Пелопонесской войны почти все эти поглощенные Афинами города-государства воспользовались победами спартанцев, чтобы порвать с Афинами и восстановить свою «независимость». После поражения Афин ни Спарта, ни Фивы не смогли соединить греков в единое целое.

Если поставить вместо «городов-государств пятого века» «национальные государства двадцатого века», то возникнет ситуация, в некоторых отношениях сходная с нашей. Вряд ли можно предположить, что наши суверенные национальные государства смогут выдержать физические и духовные издержки таких войн, как две последние мировые войны; и вряд ли они смогут избежать таких войн, сохраняя свой суверенитет. Многие теперь ясно видят эту дилемму. Возможно, она была не столь ясна древним грекам, но если вы прочтете пацифистские пьесы Аристофана, созданные в начале этого конфликта (например, забавную «Лисистрату»), или споры Демосфена с его оппонентами о вмешательстве Македонии в греческую политику в конце его, то увидите, что греки понимали, в чем состоял кризис.

Слишком поздно, в третьем столетии, они попытались добровольно соединить города-государства в федерацию, подобно тому, как это сделали тринадцать американских колоний в 1787-1789 годах. Но хотя Ахейская лига и Этолийская лига были интересными экспериментами, вышедшими за пределы городов-государств, они привели лишь к частичному успеху – и эти попытки сильно запоздали. К тому времени Рим, ставший уже величайшей империей нашей западной культуры, готов был занять место ослабевшей Македонии.

Впрочем, тогда было меньше явных проектов сверхгосударства, меньше возбуждения и сознательных усилий преодолеть невыгодные политические формы, чем в наши дни. Оба великих политических мыслителя этого бурного времени, Платон и Аристотель, были, по-видимому, слепы к недостаткам города-государства. Оба они, кажется, полагали, что греки могут как угодно долго жить в городах-государствах великой культуры, или в улучшенной версии таких городов-государств. В некотором смысле, греки вступили в возникший перед ними Единый Мир, не сознавая, что они делают. Между тем, в течение бурного столетия, о котором мы сейчас говорим, одним из главных факторов, тревоживших человеческий ум, было зло бесконечных войн.

Это были войны ради богатства, власти и престижа, с целью обложить данью побежденных, защитить торговые монополии и, возможно, – хотя мы не можем сказать этого уверенно из-за отсутствия статистики – доставить средства к жизни и жизненные пространства растущему населению. Афины пятого века, зависевшие от заморской торговли, необходимой для прокормления растущего населения, имели, по-видимому, серьезные экономические мотивы для войн. Мы знаем, что в течение нескольких столетий греческие города-государства в общем богатели, и население их росло. Этот рост привел, особенно в таких больших торговых городах как Афины и Коринф, к усилению денежного торгового класса. Это отрывало крестьян от земли, подвергая их неуверенности и возбуждению городской жизни. Этот процесс завершился, особенно в Афинах, образованием весьма дифференцированного общества, где жили бок о бок богатые люди, средний класс и бедняки, где даже предприимчивый раб мог зарабатывать деньги; это было во многих отношениях классовое общество, но без жесткого деления на классы – общество во многом похожее на наше. В благополучные времена в нем было достаточно места для движения, была надежда на что-то лучшее, и это смешанное общество не подвергалось чрезмерному напряжению. Но повторявшиеся войны, нараставшие дефициты и напряжения приводили к тому, что в городах-государствах, вдобавок к войнам, разгорелась классовая борьба. Богатые сталкивались с бедными, аристократия с демократией, правые с левыми, и в конечном счете Афины столкнулись со Спартой. В этом великом военном кризисе демократическая партия каждого города примкнула к Афинам, а олигархическая или аристократическая – к Спарте.

Результат этого конфликта ярко изобразил Фукидид, описавший первую вспышку классовой борьбы в Пелопонесской войне, происшедшую в Керкире, на западном побережье Греции:

«Этой междоусобной войной были охвачены теперь все города Эллады. Города, по каким-либо причинам вовлеченные в нее позднее, узнав теперь о происшедших подобного рода событиях в других городах, заходили все дальше и дальше в своих буйственных замыслах и превосходили своих предшественников коварством в приемах борьбы и жестокостью мщения. Изменилось даже прежнее значение слов в оценке человеческих действий. Безрассудная отвага, например, считалась храбростью, готовой на жертвы ради друзей, благоразумная осмотрительность – замаскированной трусостью, умеренность – личиной малодушия, всестороннее обсуждение – личиной бездеятельности. Безудержная вспыльчивость признавалась подлинным достоинством мужа. Забота о безопасности была лишь благовидным предлогом, чтобы уклониться от действия. Человек, поносящий других и вечно всем недовольный, пользовался доверием, а его противник, напротив, вызывал подозрения. Удачливый и хитрый интриган считался проницательным, а распознавший заранее его планы – еще более ловким. С другой стороны, того, кто заранее решил отказаться от участия в политических происках, того считали врагом своей партии и трусом, испугавшимся противника». (Книга 3). [Тексты из Фукидида приведены в переводе Г.А. Стратановского]

Это обобщенное описание может показаться абстрактным и нереальным. Но Фукидид продолжает в более обычной для историков повествовательной манере. Некоторые граждане Кекиры, принадлежавшие аристократической партии, прятались в горном укреплении и спустились из него, получив от афинян гарантию безопасности. Демократы Керкиры прибегли к бесчестному обману, пользуясь во всяком случае пассивным согласием их афинских союзников; они извлекли этих людей из места заключения, а затем перебили их. Фукидид продолжает:

«Таким образом, керкиряне вывели и казнили 60 человек, оставляя в неведении остальных пленников, находившихся в здании: те думали, что их только переводят в другое место заключения. Когда же пленники узнали правду, то стали призывать афинян с просьбой, чтобы те сами умертвили их, если уж это необходимо. Из здания же они больше не соглашались выходить и объявили, что никого туда больше не допустят, пока они будут в состоянии сопротивляться. Но керкиряне не собирались силой прорваться в здание через двери. Они поднялись на крышу, открыли ее и стали бросать оттуда черепицы на головы пленников и расстреливать их из луков. Пленники защищались, как могли; большинство, однако, само лишало себя жизни: они либо вонзали себе в горло выпущенные в них стрелы, либо вешались на ремнях от постелей или на веревках, которые связывали из обрывков своей одежды. Почти всю следующую ночь продолжалось истребление. Один за другим пленники кончали с собой или погибали, поражаемые врагами с крыши. С наступлением дня керкиряне свалили тела убитых в повозки и вывезли из города. Женщин же, захваченных в укреплении, они продали в рабство. Таким образом, керкиряне с горы были перебиты народом, и долгая междоусобная война закончилась, по крайней мере на время этой войны; остатки олигархической партии уже не имели значения.» (Книга 4).

Эти политические, экономические и социальные трудности, угнетавшие греческий ум, вызвали кризис четвертого века. С интеллектуальной стороны этот кризис представляется мятежом против старых верований, старой морали города-государства, обычаев «тех, кто сражался при Марафоне». Это проявилось в произведениях таких разных людей как Аристофан, искавший спасения в прошлом, в возвращении к доброму старому времени, и Платон, искавший спасения в будущем, в своей утопии. Это проявлялось в вопрошающих сомнениях Сократа и в самоуверенном цинизме софистов. И все это опять напоминает наши дни. Можно представить себе, что в те тревожные дни Греции психоанализ был бы столь же популярен.

Аристократ из Керкиры, чудом уцелевший во время описанного Фукидидом побоища, потерявший все, что ему было дорого, вряд ли утешился бы размышлениями о Золотой Середине и об «избежании крайностей». То, что он пережил, было именно крайностью. И то что случилось в Керкире, происходило во всем греческом мире. Упрямое меньшинство образованного класса могло все еще сохранять этические и эстетические понятия великой культуры; но и эти люди должны были закалиться и заковать свой образ жизни в пессимистическую дисциплину стоицизма.

Представьте себе обычного молодого афинянина среднего класса, не слишком способного к словесным спорам. Предположим, что он услышит тонкие рассуждения Сократа, весь живой обмен мнениями, происходивший, как мы знаем, в Афинах того времени. Он почти наверное придет к выводу, что сказания о богах, которые он слышал в детстве, неверны; но очень маловероятно, чтобы он, следуя Сократу или Платону, дойдет до высокого этического монотеизма. Гораздо вероятнее, что он придет лишь к замешательству и сомнению, или к какому-нибудь виду дешевого цинизма, достаточно известного и нашему поколению. Во всяком случае, он не будет в состоянии взять на себя бремя афинского государства и афинской культуры.

Добавьте к множеству таких людей беженцев, инвалидов войны, всех потерявших свою собственность и свои предприятия – и побежденных, и победителей – и вы получите представление о человеческом материале, в котором происходило интеллектуальное брожение того времени. Опять-таки, не будем впадать в преувеличение. Многие греки того бурного времени сохраняли веру в своих богов, в свой полис, в образ жизни, заимствованный у Гомера, у родителей, у всех людей, с которыми они общались на рыночной площади, на собраниях и в армии. Жизненные привычки, обычаи и верования твердо держатся на этом свете. Но новые бедствия нарушили равновесие между старым и новым; они обессилили старые обычаи. Самые предприимчивые и образованные были особенно склонны отбросить старые представления; точно так же, после разгрома 1940 года многие французы были склонны отвергнуть Третью республику.

В отношении более образованных можно сформулировать возникшую трудность следующим, несколько абстрактным образом: произошло относительное ослабление связей, соединявших людей в полис, относительное расширение областей жизни, в которых они должны были действовать в одиночку. Принято говорить – и это стало общим местом, – что возросший индивидуализм разрушил традиционный строй греческой жизни. Индивиды, представленные самим себе, преследовали свои разнообразные, но главным образом эгоистические цели, стремясь к богатству, удовольствиям и власти; при этом они вступали в острую конкурентную борьбу, столь характерную для греков. Для немногих преуспевающих эта изнурительная борьба может быть терпимой и даже желательной; но для неудачливых она превращает жизнь в невыносимое бремя.

Массы были также затронуты этим кризисом. В трудные времена на них ложилось главное бремя. Но, как мы видели, традиционная религия города-государства давала им мало утешения в страданиях этой жизни, очень мало надежды на иную жизнь. Вряд ли они сталкивались со сложными интеллектуальными проблемами высших классов, но резкое усиление классовой борьбы отчетливо показывает, что массы потеряли доверие к правящим классам.

Резюмируем все это на примере одного города. Афина, богиня Афин, была для афинян тем же, чем для нас являются церковь и государство вместе взятые. Афина была и Вашингтоном, и Линкольном, и божественным провидением, управляющим нашей жизнью. Но к 400-му году до н. э. Афина потерпела неудачу и в том, и в другом. Она не уберегла свой город от поражения, не сохранила Афины как безмятежный город света. Несомненно, в дни поражения было почти невыносимо вспоминать слова Перикла:

«Ни один город в наши дни не идет на испытание в таком величии, о котором никто не мечтал; ни один не столь могуч, что противники не чувствуют стыда, терпя от него поражение, а граждане его не стыдятся своей зависимости».

Нет, Афина оказалась недостаточной. Сдержанность, умеренность, безмятежность, разборчивое воспитание и удовлетворение естественных желаний, «ничего лишнего» – весь каталог аполлоновских добродетелей оказался недостаточным, даже невозможным в эти последние годы. Людям приходилось искать руководство в другом месте – в конце концов, они нашли его в далекой, неведомой стране всегда варварского для греков Востока, стране, которую мы снова называем теперь именем Израиль.


 


Страница 14 из 23 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^