На главную / Биографии и мемуары / Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

| Печать |



Модель мужа

Пока существовала кафедра дарвинизма и я пребывала в ее составе, читала лекции и выдавала научную продукцию, предусмотренную планом, я продолжала исследования, начатые в изгнании! Я открыла корреляционные плеяды растений. Термин при-, надлежит Павлу Викторовичу Терентьеву, великому остроумцу. Меня с работы гнали, но не ссылали, а его ссылали. В ссылке, не имея никакой лабораторной аппаратуры, он измерял лягушек. Он обнаружил, что размер некоторых частей организма независим от размеров других частей и от величины организма в целом. Он сгруппировал показатели размеров разных частей так, что независимые друг от друга показатели размера попали в разные группы. Так получились корреляционные плеяды. Идея и термин восходят к концу двадцатых годов, к тому самому времени, когда Шмальгаузен одновременно с Гексли и совершенно независимо от него создавал свою теорию гетерономного роста. Корреляционные плеяды — одно из проявлений гетерономного роста. Шмальгаузен печатал свои труды по-украински — он начал свою карьеру в Киеве, — и по-русски, и в солидных немецких журналах. К нему шли слава и чины. Ссыльный Терентьев тыкался в русские и немецкие журналы со своей статьей о корреляционных плеядах. Его никто не понимал и печатать его не хотели. Наконец статья русского ученого была напечатана в английском журнале Biometrika на немецком языке. Случилось это в 1931 году, ровно за четверть века до опубликования моей статьи в «Ботаническом журнале». Статья Терентьева не привлекла ничьего внимания. Я публиковала статьи по корреляционным зависимостям между различными частями растений, не подозревая о сотнях лягушек, вдоль и поперек, внутри и снаружи меренных-перемеренных Терентьевым.

Вскоре мне посчастливилось сделать крупный вклад в историю науки. Я заставила Терентьева вспомнить давно забытый им труд. Решено было, наряду с постоянно действующим Семинаром по кибернетике организовать Семинар по применению математических методов в биологии. На первом заседании докладывал математик А.А. Ляпунов. Он рассказывал, как с точки зрения математика, инженера, кибернетика выглядит процесс наследования признаков. Слушать его было одно удовольствие. На второе заседание пригласили А.А. Любищева. Он говорил о выборе признаков, по которым легче всего различать виды. Надо выбирать признаки, не связанные друг с другом корреляционными зависимостями. Я рассказала о корреляционных плеядах, нет, — о независимых друг от друга признаках у растений, т. к. астрально-прекрасный термин Павла Викторовича ни разу еще не коснулся моего слуха. Павел Викторович рассказал о лягушках. Мы воссоединились. Второе заседание нашего семинара стало последним. Вместо него заработали ежегодные Совещания по применению математических методов в биологии. Первое Совещание посвящено корреляционным плеядам. Докладывали Терентьев, Любищев и я.

Я ставила перед собой задачу понять возникновение независимости в процессе эволюции. Независимость, как приспособление. Абсурдное словосочетание? Нет. Независимость от одних компонентов среды обеспечивает приспособление к другим компонентам среды. В иных случаях от строгости стандарта зависит жизнь или смерть. Корреляционные плеяды Терентьева я рассматривала в свете стабилизирующего отбора Шмальгаузена. И саму эту теорию я вернула к ее истокам, к принципам гетерономного роста. Шмальгаузен сам не подчеркивает нигде этой связи своих кардинальных идей. Мое дело историка науки вскрыть ее.

Эволюция онтогенеза! Повышение в процессе эволюции степени независимости одних частей организма по отношению к другим частям того же организма! Филатов обнаружил этот закон прогрессивной эволюции. Шмальгаузен своей теорией стабилизирующего отбора дал общий принцип возникновения независимости, жесткой генной обусловленности. Я применила его ход мыслей, чтобы показать, как образуется в процессе смены поколений открытое Терентьевым самое удивительное из удивительных явлений — независимость размеров одних частей организма от размеров других частей. Растут-то они все вместе, вместе используют питание, но вот наступает момент, и рост одного органа приостанавливается, а другие органы продолжают расти. Питание в орган поступает, организм молод, растет, но что-то независимое от среды, от питания говорит одной его части — стоп. И баста. Но такое под стать только гену. Стоп-кран вмонтирован внутрь каждой клетки. Им обладают все представители вида. Не значит ли это, что гены, ответственные за независимость одних частей по отношению к другим частям, дают своим обладателям шансы в борьбе за жизнь, увеличивают вероятность оставить потомство? Я разгадала, зачем нужна независимость и как образуется она в процессе отбора наиболее стабильных состояний.

Всю жизнь я переходила от одного удивления к другому. В 1940 году после экспедиции в Дилижан и Ереван я надолго слегла и весной очутилась в Кара-Даге на берегу Черного моря не для того, чтобы изучать природу, а чтобы восстановить утраченные силы. Цвели маки. Выпадает дождь, и распустившиеся цветки мака большие. Нет дождя несколько дней — цветки маленькие. Я даже писала об этом в письме Шмальгаузену. В Яжелбицах в тот роковой пятидесятый год, когда домик мой утопал в цветах, среди которых цыганка навязывала мне свои пророчества, соцветия космеи удивляли меня разнообразием своих размеров. Стандарт и независимость бросились мне в глаза в 1953 году. Настурции увивали мою затененную соснами дачу. Все, что бы я ни растила, достигает гигантских размеров. Мои настурции имели листья величиной с чайное блюдце. Как, зачем я очутилась на соседней даче, о чем вели мы разговор с вдовой академика Баранникова, я не помню и никогда не вспомню. Я смотрела на настурции. Дорожка усажена, поближе к даче кустики еще ничего, подальше — совсем жалкие. Листья с гривенник. А цветки? Цветки этих все уменьшающихся кустиков отнюдь не следовали за ухудшением условий произрастания, как то делали стебли и листья несчастных. Цветки сохраняли стандарт. Более того! Цветки у Баранниковой ничуть не меньше моих, скрытых от глаз людских листьями, в сто раз превосходящими по площади листья ее неухоженных растений. Мне казалось, что я хватаю с неба звезды. Эволюция цветка сопровождается уменьшением числа частей — меньше лепестков, меньше тычинок, пестиков, чашелистников, всего, что слагает цветок. В этот процесс уменьшения вовлечены элементы симметрии. Цветок настурции не чета маку. Тот радиально симметричен, вертикальных плоскостей, делящих его на равные половины, четыре. У настурции же одна-единственная, как у свободно передвигающегося животного, как у нас с вами. Целые огромные семейства растений — орхидеи, норичниковые, губоцветные, мотыльковые — имеют билатерально-симметричные цветки. И все цветки, обладающие симметрией подвижного животного, стандартны в пределах вида. Я дарвинист и никаких магических сил, направляющих развитие по пути, восходящему к прогрессу, не признаю. Нет ничего, что не мог бы сделать отбор — случайный поиск совершенства. Как бы ни ограничивала организация живого возможности этого поиска, как бы не вправляла его в определенное русло, не диктовала спектр возникающих изменений, ходы его остаются случайными. Поле, где разыгрывается жизненная драма, не шахматная доска, а зеленое сукно, по которому пляшут игральные кости.

Нет ничего увлекательнее, сладостнее, азартней, чем разрушить всеобщее убеждение и вместе с ним свое собственное. Мне казалось — вот случаи, когда не отбор, а требования инженерного искусства ведут организмы по пути прогресса. Отбор, выживание наиболее приспособленного, задает задачу в самой общей форме. Задача эта — экономичность строения. Частные решения всецело определяются свойствами материала. Каковы они, эти изобретения? Уменьшение числа одинаковых частей — меньше лепестков, тычинок, пестиков.., срастание частей, уменьшение числа элементов симметрии и стандарт размеров.

Все это оказалось заблуждением. Глаза на истину открылись у меня на докладе Бориса Николаевича Шванвича. Профессор энтомологии — Шванвич докладывал об опылении цветков мотыльковых растений пчелами и шмелями. Насекомое не валяется в пыльце этих благородных, если учесть гениальный замысел их конструкции, или, напротив, этих низменных в своей скаредности, растений. Растению нужен крылатый переносчик его пыльцы — пчела или шмель. За транспортировку растение согласно платить — немножко нектара, чуточку пыльцы. Каждый вид растения локализует крошечную порцию пыльцы на определенном месте на теле насекомого. Шванвич демонстрировал прекрасные изображения насекомых, сосущих нектар и берущих пыльцу с цветков клевера, лядвенца, люцерны. Комочек пыльцы должен попасть на то место на теле насекомого, которым оно дотронется до рыльца другого цветка прежде, чем взять новую порцию пыльцы. Растение кладет свою пыльцу так, чтобы очистительные аппараты — щеточки, гребешки на лапках пчелы — не могли целиком счистить их. На докладе Шванвич я поняла, что я не хватала звезд с неба, не постигала независимые от отбора законы эволюции, подобные законам кристаллизации. Я дала косвенное доказательство теории стабилизирующего отбора Шмальгаузена. Пчелы определенного вида стандартны, их личинки развиваются в ячейках стандартного размера. Непрерывная цепь событий ведет от генов, ведающих строительным инстинктом пчелы, к стандарту цветков тех растений, чья пыльца переносится пчелами. Хочешь локализировать пыльцу на тельце стандартного по размерам существа? Изволь быть стандартным. Пронесешь комочек своей пыльцы мимо того местечка, которым пчела ткнется в рыльце цветка, и произведет опыление, и твои гены выброшены с жизненной арены чертовым колесом отбора. Гнусный принцип — цель оправдывает средство — на вооружении и у насекомых и у растений. Растения заставляют принимать насекомое определенную позу, подчас нелепую, заведомо мучительную. Насекомые, стараясь сэкономить силы, грызут отверстия в нектарниках и добывают питание жульнически, избегая транспортировки пыльцы. Дорзовентральная симметрия цветка, срастание частей, уменьшение числа гомологичных частей и, наконец, стандарт размеров цветка — результат отбора на экономичность расходования пыльцы, результат соревнования существ, которым позволено, если не все, то многое. Коварны и растения и пчелы. Коварство настурции сквозит в каждой детали ее прекрасных цветков. Они снабжены шпорцем. Рог изобилия, полный нектара. Три нижние лепестка сомкнуты и образуют посадочную площадку. Садись и соси. Свод из сросшихся верхних лепестков снабжен указующими знаками — нектар здесь. Все это сущий обман. Нектара в длинном шпорце постыдно мало. Чтобы сосать его, надо вытянуть хоботок на полную длину, привалиться грудью к входу в шпорец, распластаться с расставленными в стороны ногами на посадочной площадке цветка. Не хочешь принять нужную цветку позу? Цветок заставит тебя. Три составные части посадочной площадки под тяжестью насекомого разъезжаются — цветок разводит ноги шмеля в стороны... Не сервис, а издевательство над личностью. Настурция нанимает транспортировщика ее пыльцы. Условия найма кабальные. И строение цветка, и его размеры, и соотношение размеров разных частей цветка — необходимые средства заставить шмеля сперва коснуться грудью рыльца цветка и отдать ему приставшую чужую пыльцу, а затем плотно прижаться грудью, тем же местом, где раньше была чужая пыльца, к тычинкам и взять новую порцию пыльцы, предназначенную для другого цветка.

Роль отбора в возникновении стандарта размеров цветков очевидна. Кто обслуживает отдел технического контроля, как работают его браковщики, — все разъяснилось. Перенося пыльцу с цветка на цветок, насекомые выполняют роль калибровщиков. Они отсекают все, уклоняющееся от стандарта, ибо нестандартные проносили комочек пыльцы мимо той единственной точки на теле насекомого, где ему надлежит быть.

Все это так, если размер переносчика пыльцы стандартен и транспортеры представлены одним видом насекомых. А если кто попало может опылять цветки, стандарта не будет. Ему неоткуда взяться. Мак тому ярчайший пример.

Где модель мужа?! Я не шутила и не ехидничала, когда моего неверного мужа назвала благородным. В борьбе за истину он рыцарь без страха и упрека. Он смел, бескорыстен, он талантливый ученый. Его низость строго ограничена сферой отношений с женщинами. Елена Александровна Тимофеева-Ресовская, познакомившись с ним, сказала мне, что безусловно вина за разрыв лежит на мне, — такой прекрасный человек, как Кирпичников, не мог совершить ничего дурного. Сама святость говорила ее устами. Я не стала ее разочаровывать. Мои школьные приятельницы, на глазах у которых разыгрывалась моя семейная драма, прямо противоположного мнения. Когда я говорила, что Кирпичников первоклассный ученый, принципиальный и бесстрашный в борьбе за истину, они негодовали, все, все пять, как одна. Моя высокая оценка свидетельствует в их глазах о моем слепом чувстве к человеку, который ничего, кроме осуждения, не заслуживает, и питать это чувство, с их точки зрения постыдно. Им я могла объяснить все толком. Я совершенно объективна. Все, что касается пола, не подчинено контролю со стороны тех категорических императивов, которые управляют общественным поведением человека. Независимость моральных критериев в разных сферах бытия и относится к той самой категории явлений, что и независимость размера цветка от размера растения в целом. «Бабские дела» образуют свою корреляционную плеяду признаков, а все остальные свою. Непредсказуемость одних свойств характера на основе других подвела меня. Я выходила замуж за высокоморального человека, а оказалась женой неожиданно отрицательного персонажа. Модель мужа, сделанная с помощью цветочков, конкретизировала туманные рассуждения о странной смеси хороших и дурных черт в характере каждого человека.

Я напечатала несколько статей в «Ботаническом журнале» и в «Вестнике университета», послала тезисы на Ботанический съезд и на Международный генетический конгресс. Я была членом Оргкомитета Совещаний по применению математических методов в биологии и докладывала на каждом из них результаты биометрических исследований. Работа по эволюции крыла, выброшенная из «Известий Академии наук» в 1948 году, напечатана в «Трудах Совещания».

Докладная записка, с помощью которой я рассчитывала оправдаться в задержке с выполнением плана, содержала список работ по корреляционным плеядам. Кондратьев не подписал приказ о моем увольнении, как на том настаивал Жорж. Завадский моего увольнения не хотел. Иметь меня в качестве раба он не возражал. С присущим ему цинизмом он рассказывал мне, что Кондратьев после разговора со мной организовал комиссию для обследования работы кафедры и возглавил ее. Завадский стал ему жаловаться, что я не выполняю план. Он нисколько не стеснялся повествовать мне о своей лжи. Кондратьев сказал: «Вы говорите, — свободный художник? Пусть остается свободным художником и делает все, что хочет».

Тезисы, посланные в 1958 году на X Международный генетический конгресс, произвели впечатление. Я была избрана председателем секции популяционной генетики. Два журнала предложили мне напечатать статьи, и я опубликовала статьи в обоих. Стать участником конгресса мне не пришлось.

Никто в Ленинграде, кроме меня, не имел персонального приглашения на этот конгресс. Ректор университета А.Д. Александров обратился в Отдел науки ЦК с просьбой включить меня в делегацию. Отдел науки возглавлял Н.В. Кириллин, в те времена, если не всесильный, то, во всяком случае, могучий. В 1980 году он впал в немилость. Случилось это в тот самый миг, когда Андрея Дмитриевича Сахарова отправили из Москвы в ссылку в Горький.

В 1958 году Кириллин распорядился, чтобы меня включили в делегацию. Дело чуть было не сладилось, как я узнала, что Борис Львович Астауров отказался ехать. Пришлось и мне отказаться. Об этом потом.

«Не хотите на конгресс ехать?» — спросил меня Александров при встрече. «Хочу, душа горит, но не при всех условиях. Да что вы о конгрессе беспокоитесь? Участие в конгрессе — торт. У меня же нет хлеба». Он не понял: «Вы имеете в виду ваши полставки?» «Нет, — сказала я, — меня вполне устраивает полставки. Иначе наукой заниматься нельзя, преподавание все время съест. У меня нет возможности работать с мухами. Мне нужна лаборатория». Я уже работала с мухами, но не в университете, а в Рентгенологическом институте, без ставки, из любви к искусству. Расскажу об этом потом. Возобновить исследование моих популяций я не имела возможности. Ректор понял. «Напишите докладную. Я распоряжусь, чтобы факультет рассмотрел».

Скандальная пьеса разыгралась на Ученом совете, когда обсуждали мой проект. Лобашев не явился. Завадский молчал.

Б.П. Токин — кровавая фигура, ученый нового типа, подобие Дубинина, употреблял имя Шмальгаузена как синоним силы, враждебной истинной мичуринской науке. Он говорил — «шмальгаузены льют грязь на факультет» — эта фраза очень мне запомнилась. Деньги, вместо того, чтобы дать их на организацию моей лаборатории, надо дать на расширение его лаборатории. Говорили, что у меня нет печатных работ, а редакторы журналов, где' печатались мои статьи, сидели тут же и молчали. Гербильский говорил, что я вундеркинд, из которого ничего не вышло. Дубинский, которому досталась предназначавшаяся для меня лаборатория радиационной генетики, говорил, что у меня чисто дамское отношение к науке, замдекана Пиневич делился сведениями, полученными от Хахиной и Антонины Павловны с кафедры дарвинизма. Посреди заседания появился ректор. Он послушал, послушал, вышел на трибуну и сказал одну фразу: «Я знал, что на факультете творятся чудовищные дела, но что они до такой степени чудовищны, для меня неожиданность». Он ушел. Заседание продолжалось, как ни в чем не бывало.

По приказу ректора мне была дана лаборатория, два лаборанта, и я переведена на полную ставку старшего научного сотрудника. Вы думаете, тут-то и заработало мое мушиное предприятие? Ничуть не бывало. Зарплата старшего научного сотрудника мне шла. А что на кафедре дарвинизма появилась новая исследовательская лаборатория, я узнала совершенно случайно. Мне вынесен выговор за опоздание на работу одного из моих лаборантов Юры Широкова. Я не пошла объясняться с начальством. Я спросила Юру, что сей сон значит. И он мне по дружбе поведал тайну, которую знали все, кроме меня: заведует лабораторией Горобец, средства на оборудование поступили в его распоряжение, мои лаборанты числятся по его лаборатории, для меня делать ничего не обязаны, а чтобы я не догадалась, мне объявляется выговор за опоздание якобы моего сотрудника.

Горобец раньше расшатывал наследственность под водительством Турбина, а, став партийным боссом факультетского масштаба, был переброшен на кафедру дарвинизма. Невежество помешало ему преподавать, но он продолжал расшатывать наследственность во славу Лысенко. Не будь этого странного выговора, я бы не заподозрила ничего. Лаборанты не работают. Это в порядке вещей. Работающий лаборант — случайная удача. Лаборантка Аверьянова пополнила ряды тех, кто шутил надо мной свои злые шутки и кто уничтожал линии мух. Разница в том, что она знала, какие самые ценные, а другие не знали. А Юра Широков ни мне, и никому зла не делал. Туп он беспредельно. Партийный билет и шпага фехтовальщика — только и могли открыть перед ним дверь университета. В семидесятом году он уже занимал высокий пост замдекана факультета и возглавлял приемную комиссию. Маша — моя младшая дочь, поступала в тот год на Зоологическое отделение Ленинградского университета. Ничто не свидетельствовало в ее анкете, что она моя дочь — дочь диссидента. Носит она фамилию мужа. Внешность ее для поступления в университет самая неподходящая. Если уж кого проваливать на экзамене с целью охранить по приказу свыше национальную чистоту факультета, то именно ее. На экзамене по, зоологии, после того, как она со знанием дела ответила на все вопросы экзаменационного билета, ей стали задавать вопросы по ботанике. Да такие, что бессловесная Маша — Манька, которую хоть разними, — запротестовала. Председатель приемной комиссии — фигура слишком высокопоставленная, чтобы работать, — принимать экзамены. Но тут — конфликт. Позвали его. Он решил покончить дело одним ударом шпаги. Но на несчастье для факультета он был моим лаборантом когда-то давно-давно, а Маша — моя дочь. Он задал ей вопрос: «Какая разница между популяцией и видом?» «Вид — система с замкнутым генотипом в отличие от популяции, чей генотип обладает лишь относительной замкнутостью». Широков сражен. Маша прошла.

«Меня упрекают, что, будучи деканом, я засорил факультет в национальном отношении, Хейсин, Оленов, вы», — сказал мне Завадский в одном из задушевных разговоров. «А по-моему, я, — дочь Берга, — являюсь национальной гордостью факультета», — возразила я ему. Но он путал. В 1954 году меня пригласил А.Л. Тахтаджян — искуснейший лоцман, способный обойти самые коварные подводные скалы идеологического океана. Он, а не Завадский, был тогда деканом. Завадский стриг купоны с дипломатии Тахтаджяна. В шестьдесят первом году Тахтаджян позвонил мне и говорит: «Подавайте ваши исследования по стабилизирующему отбору к нам в Ботанический институт в качестве докторской диссертации. Я буду вашим оппонентом». Он произносил слово «оппонент» так, как будто в нем не два, а, по меньшей мере, четыре «пе».

Я оформила том. Обычные трудности, стоящие на пути всякого, кто не имеет доступа к казенному добру, обернулись для меня благом. Бумагу для пишущей машинки мне надлежало купить в писчебумажном магазине. Бумаги нет. Достала такую толстую, что машинка не брала четыре экземпляра. Уже третий на грани приемлемого. Печатать пришлось два раза, и я стала обладательницей шести экземпляров. Диссертация проходит апробацию уч-1реждения, где работает несчастная жертва бюрократии. Том поступил на суд Завадского. Прошло больше года — Завадский слишком занят, чтобы заняться диссертацией. Я решила заручиться отзывами ботаников. Звоню Тахтаджяну. Дело было в феврале 1963 года, во время симпозиума по комплексному изучению творчества. Малиновский был гостем Тахтаджяна, жил у него, Тахтаджян знал труды Богданова и высоко ценил их. Теперь он оказывал гостеприимство опальному сыну опального. «Разрешите привезти вам экземпляр моей диссертации». Оказалось, диссертация у него. Завадский передал ему, и он может вернуть ее мне. Я могу приехать. Я получила том — это был первый экземпляр — с замечаниями их обоих. Ремарки Завадского не умещались на полях рукописи. Листки туалетной бумаги он вложил между страницами тома. Темперамент Завадского не позволял ему ограничиться полями. Поперек текста первого экземпляра рукописи жирным чернильным карандашом, но ведь карандашом же, а не чернилами, а что карандаш чернильный он мог и не заметить, написано что где: «Чушь! Абсурд!» Существа дела он не касался. Тажтаджян писал жирно простым карандашом на полях. Он изобличал мое ботаническое невежество, он не проверял у специалистов по группам, употребляю ли я новейшие названия видов, или пользуюсь устаревшими. Моим определениям он не доверяет, и Ученый совет Ботанического института мою диссертацию не :примет. Я должна представить экземпляры растений в Ботанический институт специалистам и сослаться на их определения. Какого свойства эти возражения, легко пояснить одним примером. Один из моих объектов — одуванчик. В Ленинградской области обитает только один вид одуванчика Taraxacum vulgare. Раньше он назывался Taraxacum officinale, а потом его переименовали. Я знала об этом, а Тахтаджян не знал.

Он издевательски указал мне на мою ошибку. Но Тахтаджян Завадскому не чета. В последнюю минуту он смягчился. Я должна обратиться на кафедру ботаники ЛГУ к специалисту по флоре Ленинградской области. Пусть он проверит названия, тогда посмотрим, что можно будет сделать. Специалист по флоре Ленинградской области оказался моим соучеником по университету. Выслушав меня, он перегнулся через стол и прошептал, имея в виду Тахтаджяна: «Он боится». И было чего бояться. Надвигалась новая катастрофа. Генетика не выплыла. Она держала только одну ноздрю над водой. Все знали — удар вот-вот будет нанесен.

Ошибок в моем списке видов не обнаружилось. «А как быть с одуванчиком?» «Верните старое название, — Тахтаджян увидит, что вы послушались». Я вернула старое название, заклеила бумажками во всех шести экземплярах. Перепечатывать первый, испорченный Завадским, экземпляр мне не пришлось, У меня два первых, подаренных мне богом дефицита.

Идя на кафедру ботаники, я встретила Александра Иннокентьевича Толмачева, заведующего кафедрой. Он позвал меня в свой кабинет и заговорил о механизмах опыления. Поговорили, поговорили, и я сказала ему: «Я-то думала, что новое что-то добавила, а, поговорив с вами, вижу, что все без меня отлично известно». Он сказал, что основывался именно на моих работах, только иллюстрировал их своими примерами. Он сам предложил мне написать предварительный отзыв. И написал. Когда я раскрыла его — мир померк. На последней странице, где печать и подпись официального лица заверяли подпись Толмачева, стояло: «Диссертант благодарит иностранных ученых: Денна, Лернера, Стеббинса за оказанную помощь в опубликовании статей за рубежом. Можем ли, мы присваивать степень, учитывая это обстоятельство? Не будет ли правильнее воздержаться?»

Я пошла к нему, показала ему том, откуда я выкинула благодарность, попросила снова написать отзыв. Он написал. До нашего знакомства он много лет провел в ссылке в Сибири. Предварительных отзывов накопилось много. Шмальгаузен дал том В.Н. Сукачеву. Сукачев написал похвальный отзыв. Сукачев — ботаник, академик. Шмальгаузен боялся, что его собственный отзыв, неподкрепленный отзывом ботаника, вызовет нападки.

Отзывы поступали в дирекцию Ботанического института, диссертация ходила по рукам сотрудников института, но официально она не была представлена к защите. Кафедра дарвинизма не имела ни секунды времени, чтобы рассмотреть ее. «Не может же Ходьков отложить посев клевера, а Горобец высадку томатов из-за вашей диссертации?» — говорил мне Завадский. Кроме протокола заседания нужен еще и отзыв. Тут в дело вмешался Василий Сергеевич Федоров. Он был директором Петергорфского биологического института. Не честолюбие, не угодничество, бессловесная покорность вознесла его на этот пост. Впервые он нарушил молчание и возвысил голос против тех, кому до того служил верой и правдой. Он сказал, что не надо заседания кафедры и ее отзыва. Я — сотрудник института, и институт даст характеристику и рассмотрит диссертацию. Тогда кафедра дарвинизма зашевелилась. Валерьяновна вручила мне отзыв, подписанный завкафедрой Завадским, парторгом Агаевым и профоргом Хахиной. Мне следовало бы знать его наизусть. Я же помню наизусть только одну его фразу. Она гласила: «Лжива, извращает факты в свою пользу». Я сделала копии с этого отзыва себе на память, а подлинник послала ректору с просьбой передать его в Архив университета. Я показала его Ивану Ивановичу Канаеву, ученику Филипченко, известнейшему историку науки. Канаев — кузен Лихачева. Он прожил по сравнению с Иваном Алексеевичем счастливую жизнь, гнать гнали, но арестован он не был. Он никогда не изменял аристократическим традициям своей семьи. В нем нет ни донкихотства, ни босячества, ни извращенности Ивана Алексеевича, а в остальном они похожи. Завадский, Агаев и Хахина упрекали меня в развращении молодежи. Прочитав отзыв, Иван Иванович преподнес мне старинное издание Платона с его Апологией Сократа.

Многим моя работа нравилась, но не всем. Игра судьбы сделала не одну меня ботаником. В.В. Сахаров, дрозофилист и специалист по генетике человека, преподавал ботанику в Фармацевтическом институте. Он пригласил меня сделать доклад о стабилизирующем отборе в эволюции растений, но не в Фармацевтический институт, а в только что организованную Лабораторию радиационной генетики при Институте биофизики. Организатор и глава лаборатории Н.П. Дубинин на мой доклад опоздал. Тогда о диссертации еще и речи не было. Статьи печатались. Когда Дубинин вошел, я, не прерывая доклад, подала ему рукопись последней статьи. Председательствовал В.В. Сахаров. Когда я кончила, Сахаров предложил Дубинину высказать свое мнение. Зазвучал струнный тенор: «Я опоздал. Раиса Львовна дала мне рукопись. Но я забыл очки. Я попросил очки у Бориса Николаевича Сидорова. Я посмотрел и подумал: "Как дурно это написано!"» Он замолчал и больше не сказал ни слова.

1957 год в моей жизни исторический. После десятилетнего перерыва я вернулась к мухам. Я занималась растениями, и они утоляли мою жажду познания. Вернуться к мухам означало разбередить старую рану, воскресить сознание невосполнимой потери. Я боялась мух. Леон Абгарович Орбели говорил мне, когда я приходила к нему на дачу измерять цветки иван-чая, чтобы я занималась мухами дома, и ставил мне в пример академика Капицу. Я не могла. Два человека сыграли решающую роль в том, что я вернулась к мухам.

В 1957 году мне позвонил Александр Ильич Клебанов, только что вернувшийся из лагеря муж Натальи Владимировны Ельциной, Мадонны Боттичелли. Его первые слова были: «Как мухи?» Я сказала, Он не верил своим ушам. «Меня арестовали в тот момент, когда я писал. Рукопись оборвалась на полуслове. Когда я вернулся, я поставил перо на то самое место, где она оборвалась, и продолжал писать». Он историк, специалист по религиозной живописи древней Руси и по истории церкви и религиозных ересей.

В том же году весной я получила приглашение от заведующего лабораторией канцерогенеза Рентгенологического института Самуила Наумовича Александрова принять участие в комплексной экспедиции, организуемой институтом. Цель экспедиции — изучить влияние повышенного фона радиации на живые организмы. Предстоит изучать частоту возникновения мутаций. Объектов много. В их числе дрозофила. Никто не знает, как к этому подступиться. Кто знал, забыл.

Одна из будущих участниц экспедиции — Клавдия Федоровна Галковская. Клавочка Галковская! Та самая, которая двадцать лет назад вместе с Александрийской и Бриссенден была послана Богом, чтобы украсить мне жизнь. Хохотушка, великая доброжелательница, преисполненная энергией, делающая все решительно с молниеносной быстротой. Мы встретились, она смеялась — покатилась, покатилась серебряная колясочка, так это звучало тогда, так это звучало и теперь. Но как измерять частоту возникновения мутаций она забыла. Так вот, не соглашусь ли я принять участие в экспедиции. Работать предстоит в Пятигорске и Иноземцеве.

Институт денег на меня не отпускает. Дорогу на Северный Кавказ и обратно они оплатят из своих средств. «А какой фон радиации?» Самуил Наумович назвал. «Дохлый номер. Мутабильность на таком фоне если и повышена, то столь ничтожно, что мы не обнаружим различий. Нечего зря государственные и свои деньги тратить». Он взмолился. «Тема уже включена в план. Поедем, и вы будете делать, что хотите, а мы будем вам помогать». Я, скрепя сердце, согласилась. Работать с Самуилом Наумовичем и Клавочкой и потом уже в Ленинграде с Наташей Прониной — одно удовольствие. Мы исследовали популяции Пятигорска и Иноземцева.

Первый год велась пристрелка. Надлежало изучить мутабильность мух в естественных местообитаниях и у их потомков, выращенных в лаборатории. Такой низкой мутабильности, какая обнаружилась в Пятигорске, и в особенности в Иноземцеве, я не встречала никогда. Исследование проведено. Подавай научную продукцию. Написали статью. Сопоставили мутабильность с моими прежними данными. Выдвинули несколько гипотез относительно низкой частоты возникновения мутаций на повышенном фоне радиации. Часть гипотез не связывала частоту с уровнем естественной радиации, часть — связывала.

Послали статью в «Доклады Академии наук». Шмальгаузен представил. Ответ пришел немедленно. Статья никуда не годится, написано на лабораторном жаргоне. Я написала главному редактору Докладов, прося избавить нас от безграмотных редакторов. Все заглохло. Но стоило Хрущеву начать испытания атомных бомб, и слово «мегатонны», которое раньше и слыхом не слыхали, говорило теперь о могуществе Страны Советов, как все преграды к печатанию нашей статьи отпали. Нас торопили. Мы оказались строптивыми авторами. Для нашего слуха слово «мегатонны» имело иное звучание, чем для Хрущева. Оно говорило об опасности, грозящей здоровью и жизни людей. Теперь описание низкой мутабильности на высоком фоне радиации приобрело политический оттенок, и, притом, оттенок этот оказался самого гнусного свойства. Я даже не помню, кто из нас, Александров или я, сказал эту фразу: «А подадут ли нам порядочные люди руку после опубликования этой статьи?» — настолько мы были единодушны. Мы забрали статью из редакции. Самуил Наумович и Клавочка продолжали изучать мутабильность мух на Северном Кавказе, а я в 1958 году, раздобыв не на факультете, а в Ректорате ЛГУ деньги, наслушавшись угроз и поношений от факультетского и институтского начальства, уехала в Умань, изучать судьбу золотых рыцарей. Они стали величайшей редкостью, Мутанты почти исчезли. Мутация возникала так же редко, как в 1946 году. Низкие частоты возникновения мутаций представляли собой такое же глобальное явление, как высокие частоты в конце тридцатых годов.

В 1958 году, помимо дел, предусмотренных планом кафедры дарвинизма, и дел, планом кафедры дарвинизма не предусмотренных, я читала лекции по генетике врачам и писала брошюру в соавторстве с Сергеем Николаевичем Давиденковым — врачом-невропатологом.

Все началось со статьи Сергея Николаевича для Медицинской энциклопедии. Мне прислали ее на рецензию. Статья — «Генетика». Сергей Николаевич — явление в медицинском мире Советского Союза уникальное. Выдающийся невропатолог, он великий специалист в области генетики и не только медицинской, но и общей. В 1947 году вышла в свет его книга «Эволюционно-генетические основы невропатологии», — замечательная во многих отношениях. Он был действительным членом Академии медицинских наук СССР, профессором института усовершенствования врачей, консультантом Кремлевской больницы. В 1948 году его согнали со всех руководящих и преподавательских должностей, и он остался в силе только как лечащий врач. Кремль от его услуг не отказывался.

То, что в 1958 году Медицинская Энциклопедия заказала ему статью, — симптом оттепели. Энциклопедия осмелела. И Давиденков осмелел настолько, чтобы употреблять слово «ген» и не связывать медицинскую генетику с расизмом. Он писал, что медицинская генетика бурно развивается за рубежом и в нашей стране. «Энциклопедия не место для полемики, но и не орудие дезинформации, — написала я в рецензии, — Давиденкову отлично известна судьба медицинской генетики в нашей стране. Он не может не знать о блестящих успехах в этой области в тридцатых годах и не только в плане научном, но и организационном. Такого учреждения, каким был Институт медицинской генетики в Москве, не знал мир. Павлов покровительствовал ему. Когда в 1936 году Павлов умер, институт был ликвидирован и его директор С.Г. Левит физически уничтожен. Если время не настало говорить и, по соображениям, к науке отношения не имеющим, приходится молчать, нужно молчать».

И еще я указала на неполноту описания современных достижений медицинской генетики на Западе. Рецензирование осуществляется, как известно, анонимно. Рецензент и автор друг для друга — величины неименованные. Медицинская Энциклопедия этого правила не соблюдала. Рецензию послали Давиденкову, и он позвонил мне с тем, чтобы повидать и поговорить. Ему было семьдесят восемь лет. Я захватила с собой книги, чтобы показать ему то, что он упустил, и пошла к нему. Так возобновилось наше прервавшееся задолго перед тем знакомство.

В 1959 году Давиденкову предложили создать в рамках Академии медицинских наук Институт медицинской генетики. Он созвал генетиков Ленинграда, и они дружно промямлили, что нет людей, знающих генетику, и работать в таком институте некому — подождем, когда кафедра генетики ЛГУ создаст кадры. Все пристроены, руководят лабораториями в биологических учреждениях, работают в смежных областях, все травмированы, претерпели гонения, и страх рецидива превращал для них генетику в табу. Причина была мнимой. Они сидели здесь, в роскошной квартире Давиденкова на Площади Революции, профессора, способные вырастить сотни специалистов, лишенные этой возможности в сталинское время и отвергающие эту возможность, когда она предоставлялась. П.Г. Светлов, Н.А. Крышова, И.И. Штильбанц, Ю.М. Оленов, И.И. Канаев. Я пыталась отговорить их, Давиденков выдвигал свои предложения, но видно было, что и он во власти общей пассивности. Давиденков организовал все же Лабораторию медицинской генетики, и она существует поныне. Он умер, не успев даже наметить тематику лаборатории.

Незадолго до смерти он получил от Общества «Знание» предложение написать брошюру «Наследственность и наследственные болезни человека». Он согласился при условии, что его соавтором буду я, Договор подписан. К первому июля 1961 года брошюра готова, Давиденков подписал отпечатанную на машинке рукопись. Через два дня он умер.

Общество «Знание» — очень высокая инстанция. Отдел науки при ЦК стоит непосредственно за его спиной. Выпускаемая им печатная продукция имеет правительственную санкцию. Выпуск популярной брошюры по генетике человека означал бы превеликий стратегический успех. Давиденков не поскупился. Он иллюстрировал типы наследования болезней родословными больных, никогда ранее не опубликованными. Десятки больных, обследованных самим Давиденковым, не менее трех поколений.

В редакции довольны. Началась процедура рецензирования, поисков титульного редактора, и тут возникли препоны, которые никак предвидеть было невозможно. Прекрасные люди, безупречной смелости, люди научной чести отказывались рецензировать на том основании, что плохая работа, или писали отрицательные отзывы — все устарело, нужны не типы наследственной передачи из поколения в поколение, а роль ДНК, РНК и белков в наследовании расстройств обмена веществ, как писал один из них. Популярная брошюра, созданная для целей медицинской консультации специалистами в области популяционной генетики, этих сведений не содержала и в них не было необходимости. Нужны именно типы наследования. Но я внесла в брошюру все изменения, которых требовали рецензенты. Я позвонила одному из них, моему большому другу, и говорю: «Плохо написано? Так порядочный человек говорит это автору, а не пишет в редакцию. Что это вы?» И он мне объяснил: сейчас не время опубликования работ по генетике человека. Дамоклов меч расизма висит надо всем, что связано с наследственностью человека. Не хотите же вы, чтобы генетику опять запретили? Она сначала должна пробить себе дорогу в сельское хозяйство, в университеты, а потом уже в медицину.

Рукопись лежала в редакции, плохие времена надвигались. Редактора, заказавшего брошюру, за что-то, с генетикой не связанное, сняли. Появился новый — молодой человек по фамилии Сорока, до удивительности похожий на презрительного члена Географического общества Дворца пионеров. Он говорил, что плетью обуха не перешибешь, один в поле не воин и что без ссылок на мичуринскую генетику не обойтись.

Он это говорил соавтору мертвеца. Потом он исчез, будто растаял, и я имела дело в отделе рецензирования с Романовой. Годы проходят, брошюра лежит, Романова болеет. Две рецензии от могущественных лиц из Академии медицинских наук — Жукова-Вережникова и Майского — противников Давиденкова — наконец получены. Вполне отрицательные. Майский писал, что триста сортов плодовоягодных культур, выведенных великим Мичуриным, даже не упомянуты в этой насквозь менделистско-морганистской брошюре, и это непозволительно. Другого уж и не упомню.

Я говорила с Романовой один раз. «Воспитывать нужно народ, и для этого нужно прививать любовь к своим национальным героям, Мичурину и Лысенко, и пропагандировать их идеи о переделке природы». «Ведь ложью никого не воспитаешь — говорю, — наоборот ведь». «Да, что вы мне говорите, — отвечает, — будто я не знаю. Я сама ученица Карпеченко, только поделать ничего нельзя». Георгий Дмитриевич Карпеченко, прекрасный, будто пронизанный солнечным светом, Карпеченко был профессором ЛГУ, создателем плодовитого межродового капустно-редечного гибрида. Он был убит в тот же год, что и Н.И. Вавилов. И она была его ученицей! Я писала председателю Общества «Знание», главе Отдела науки ЦК, вице-президенту Академии наук СССР В.Н. Кириллину, прося защиты, посылала ему макулатуру, которая издавалась под видом медицинской генетики в то время. Не надо быть специалистом, чтобы убедиться в невежестве авторов, — писала я, — а великий знаток своего дела С.Н. Давиденков обречен на молчание. Сотни тысяч больных нуждаются в правильном диагнозе и в прогнозе наследования их болезней, помогите им, помогите их врачам. — Вотще. Я получала ответы от высоких чинов, помощников Кириллина, на красивых бланках. Обещали вызвать на заседание, но не вызвали ни разу. Хрущев пал, генетика воспряла. Канат, удерживающий дамоклов меч, сменился и стал толще. Я работала уже не первый год в Институте цитологии и генетики Академии наук СССР в Новосибирске, и мои коллеги-генетики, профессора Новосибирского Государственного университета, заведующие лабораториями моего института, писали рецензии и просили опубликовать брошюру. Вотще.

Я решила взять рукопись из редакции Общества «Знание» и сделала попытку опубликовать книжку в издательстве «Наука» Сибирского отделения Академии наук СССР. Преграда за преградой. В план издательства брошюра включена. Выброшена. Снова включена.

Семь лет прошло уже со времени ее написания. «Вы говорите — бестселлер, имя Давиденкова, сотни тысяч врачей. Да ведь мы не заинтересованы, — говорил мне директор издательства Фалалеев. — Если наши издания будут раскупаться, нам план увеличат — поймите».

Наступил уже 1968 год, и шансы мои опубликовать рукопись пали до нуля. Я оказалась в числе «подписантов», «подписчиков», как называли нас остряки в редакции одного научно-популярного журнала. 46 человек и я в их числе заступились за Гинзбурга и Галанского. Я вынуждена была покинуть Новосибирск. Рукопись из редакции я забрала.

В Ленинграде я обратилась к вдове ОН. Давиденкова за помощью. Врач-невропатолог, в прошлом аспирантка ОН. Давиденкова, она возглавила созданную им Лабораторию медицинской генетики. Тогда, или немного позже, она была избрана членом-корреспондентом Академии медицинских наук СССР. Дама партийная и весьма пробивная. Очень любезно она согласилась познакомиться с рукописью. И я вручила ей экземпляр. Мышеловка захлопнулась. «Вы в лагере антисоветчиков, вы клеветнические сведения на Запад передавали, — сказала она мне по телефону. — Я не могу допустить, чтобы доброе имя Давиденкова было запятнано соавторством с вами».

Ее телефон, может быть, и прослушивался, мой — нет, но она этого не знала. Я жила в коммунальной квартире и, думая о прослушивании, с удовольствием представляла себе магнитофонную запись: лапшу варила, на молоке, две кофточки перекрасила, не понравилось, снова буду перекрашивать, — все это крик без малейшего модулирования, и так часами.

Давиденкова мне так никогда и не вернула рукопись.

Она не ограничилась телефонным разговором. От нее самой я знаю, что она ходила к председателю Общества генетиков и селекционеров Борису Львовичу Астаурову и просила его воспрепятствовать печатанию брошюры. Он отказался. «Все, что писал Сергей Николаевич Давиденков, для нас драгоценно, и я буду способствовать изданию», — сказал он ей. Она сообщила мне это тогда, когда книжка вышла, следуя циническому принципу — победителей не судят. И разговором с Астауровым Давиденкова не ограничилась. Она написала брошюру для Общества «Знание» под тем же названием. И ее брошюра опубликована.

Но я уже и не надеялась опубликовать наш с Сергеем Николаевичем труд в издательстве «Знание». Брошюра превратилась в небольшую книжку, и размер ее не соответствовал уже размеру тех брошюр, которые выпускает Общество «Знание». Я пожаловалась одному знакомому на бедственную судьбу книжки. «Я вам записочку напишу к моему другу, он поможет, он имеет влияние в Ленинградском отделении издательства «Наука», — сказал он мне. «Не надо записочки. Ваш друг — он и мой друг», — говорю. И я позвонила ему. Мне просто в голову не приходило обратиться к нему. Он помог мне. Книжку взяли, включили в план издания и отправили в Москву в Редакционно-издательский совет Издательства АН СССР, и там она затерялась. Ее искали при мне, председатель мне ручку целовал, хотели найти, не могли. «Отправили, значит, в Ленинград», — говорят.

Я нашла ее случайно в издательстве «Наука» в Москве. Я была там по другому поводу. Дай, думаю, зайду в научно-популярный отдел, спрошу. Главный редактор говорит: «Мы поищем, только печатать мы не будем, у нас и без того работы много, не надейтесь. Мария Ивановна, поступала к нам такая книга?» «Нет, — говорит, — не поступала. Но я еще у редакторов спрошу». И через минуту ведет девушку. «Вот, у нее ваша книга». «Как она к вам попала?» — спрашивает главный редактор строго. «С вашего стола взяла почитать», — говорит. «Да как же вы смели?» — спрашивает. «Я генетикой интересуюсь», — говорит. «Ну, ладно, пойдемте, — говорю я, — я забираю рукопись, и делу конец». Пошли в ее отдел. Она вынимает рукопись, оба экземпляра, рисунки — все на месте. «Только я вам ее не отдам, — говорит, — я хочу, чтобы она у нас печаталась. Все подписи к рисункам внесите в текст, сократите число рисунков и делайте это скорее». И я поддалась. Подпортила книгу и выслала ей. Жду, ответа нет. Еще полгода прошло. Пишу ей, Пушкина цитирую.


В порабощенные бразды
Бросал живительное семя,
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды.

Ответа нет как нет. Движение все же произошло, по-видимому, независимо от цитат из Пушкина. Московское издательство переправило рукопись с резолюцией Редакционно-издательского совета в Ленинградское отделение.

И снова возникли преграды, казалось, непреодолимые. Книга в работе. Рисунки. Завотделом иллюстраций, Дина Марковна, направила меня к лучшему фотографу города, чтобы он за бешеные деньги сделал мне иллюстрации. Половину из них она не приняла. Понять это трудно, но можно. Я сама бы не догадалась. Одна умная женщина мне объяснила. Опыт печатания у нее больше, чем у меня. «Тебе нужно снова заплатить за иллюстрации, теперь уже издательству, — говорит. — Наверно родственник Дины Марковны фотографом в издательстве числится и деньги получает, а работу делает лучший фотограф города. Ты плати, а то не видать тебе книги, как своих ушей».

И я позвонила главному редактору и сказала ему, что очень плохие у меня иллюстрации и чтобы мне из гонорара за их исправление вычли. Но тут Дина Марковна проштрафилась, ее сняли, и из гонорара у меня не вычитали.

Книга в работе. С редактором полный альянс. И вот уже конец 1971 года, десять лет, как написана брошюра. Я в экспедиции. Получаю телеграмму от дочки: «Лети в Ленинград, в издательство срочно вызывают». Лечу, с аэродрома на такси — в издательство.

И вот уж где дирижировал страх! Главный редактор биологического отдела издательства — великий доброжелатель — сказал мне, что печатание книги под угрозой, Если я не вычеркну ссылок на Тимофеева-Ресовского, книга напечатана не будет. Я так и ахнула. «Он арестован?» — спрашиваю. «Нет, — говорит, — насколько мне известно, но ссылаться на него запрещено. Распоряжение пришло из Московского отделения, которому мы подчинены». «Не буду вычеркивать, — говорю, — такого и при Сталине не было. Если человек не арестован, на него разрешалось ссылаться, а если был, — редакция не спрашивала, а сама вычеркивала ссылку. Так было и со мной. Я на Вавилова ссылалась. Доклады Академии наук ссылку выкинули. Речь шла о центрах происхождения культурных растений. Это ошибка какая-то. Погодите, я все узнаю и вам сообщу». Прямо из издательства я пошла в Зоологический институт в кабинет его директора Бориса Евсеевича Быховского — академика-секретаря Биологического отделения АН СССР. Уж он должен знать, что случилось. И так мне повезло, что не было на месте секретарши, и никто мне не сказал, что нельзя, что у него югославы, или французы, или немцы, и я предстала перед ним и рассказала в чем дело. Он согласился со мной, что это какая-то ошибка, сказал, что выяснит и сам позвонит в издательство. Узнавать надлежало в Москве при личном свидании, а не по телефону, это ясно без слов. Запрет цитировать Тимофеева-Ресовского оказался ошибкой. Последняя преграда пала. Книга «Наследственность и наследственные болезни человека» вышла в 1972 году, через 12 лет после того, как она была сдана в печать.

Мне довелось узнать причину рецидива болезни сталинских времен. Не обошлось без комизма. Но об этом потом.


 


Страница 1 из 16 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы больше не можете оставлять никаких комментариев.

наверх^