На главную / Биографии и мемуары / Александр Чудаков. Ложится мгла на старые ступени. Часть I

Александр Чудаков. Ложится мгла на старые ступени. Часть I

| Печать |



Отважный пилот Гастелло

Всё настоящее о войне Антон узнал на брёвнах перед домом лесника Шелепова. Дом стоял над плотиной, и все, кто возвращался вечером с приречных или зареченских огородов, издали увидев мужиков в вырыжелых гимнастерках, сворачивали, присаживались покурить, а то и выпить. Шелепов, сам человек трезвый и положительный, не возражал, и в нужный момент говорил негромко: «Мать!» – и жена, каким-то образом услышав его за двойными рамами, выносила миску картошки в мундире, всегда тёплой, и солёных огурцов. Был он кавалеристом – в гражданскую во второй конной Миронова, а в эту – у Доватора. Низкорослый, кривоногий, он обладал неимоверной силой, и когда на брёвнах доходило до грудков, начинал покашливать, как бы прочищая горло, и спорщики поутихали.

Самогон обычно приносил Зарубайло, тоже кавалерист, и сам же до прихода остальных сильно бутыль и починал.

– Ты скильки беляков срубав? – приставал он к Шелепову. – А я про себя скажу: не мене, чем десять – вот этой рукой.

Антону было понятно: что ж ещё делать с такой фамилией. (Правда, Генка Меншиков сказал по секрету, что Зарубайло на самом деле служил у белых, а рубал красных.)

– На моём дончаке. Оставил его у Крыму… Хотел пристрелить – не смог. У друга весь живот разворотило, сильно мучился, просил облегчить – тоже не смог…

Разговор шёл военный-откровенный – все были фронтовики.

Первым, по-соседски, приходил Сумбаев, капитан (и нам, и взрослым он велел называть себя не по имени-отчеству, а именно так), ещё когда на брёвнах после лапты сидели мы. С нами он любил разговаривать, кажется, больше – мы не смеялись, когда он рассказывал: «Слышим – мотор. Броневик белых! Я загибаю левый фланг, шашки наголо, в атаку – рысью – марш!!!»

Себя Сумбаев именовал ветераном шести войн. По возрасту не сходилось, и Генка Меншиков, помнивший наизусть всё, относившееся к войне, как-то отважился:

– Товарищ капитан, а какая шестая?

– Какая? Считай: русско-японская – Цусима, оборона Порт-Артура, слыхал? Загибаем второй палец: та германская, третий: гражданская, потом – финская, вторая японская и – вторая отечественая. Ну?

Антон только что прочел замечательный роман «Порт-Артур» и тоже помнил дату. Как же Сумбаев мог успеть?..

– Вижу, сомневаешься, – капитан уставил указательный палец в сторону Антона. – Бухгалтеришь: сколько годков мне было. А хоть бы и три! Мой отец, штабс-капитан Сумбаев, – участник обороны, Георгиевский кавалер. Я в Порт-Артуре и родился. Японцы били не слабее, чем в эту войну. Знаешь, какие калибры были на их крейсерах? То-то, не знаешь. А шестнадцатидюймовый снаряд не разбирает, солдат ты или титьку сосешь.

В рассказах капитана было много полезных слов. Например, блиндированный, которое сразу прижилось, сначала у нас с Васькой, а потом и на всей Улице: «А он как блинданёт!» или «Блиндируй» (мяч). Вместо «дурак и уши холодные» стали говорить «дурак блиндированный». Холодные уши было немножко жалко.

Сумбаев преподавал военное дело в техникуме. На первом месте у него стояла строевая подготовка, гонял студентов по двору часами, до изнеможенья; группы менялись, со всеми он маршировал сам – подтянут и свеж. Директор, если ему нужно было в сортир, старался поймать момент, когда капитан уводил своих питомцев на пятачок за здание маминой химлаборатории, где, я не раз видел из её окон, отрабатывал с ними ползание по-пластунски. Но старый солдат ориентировался мгновенно:

– По направлению – к одинокой фигуре – товарища директора – бегом – марш! Смиррна! Равнение на середину. Товарищ директор Чебачинского горно-металлургического техникума! Студенты первой группы второго курса вверенного вам учебного заведения отрабатывают строевую подготовку на плацу. В списочном составе группы значится…

Директор с тоскою поглядывал на дощатый домик в углу двора, но прервать военрука не решался.

– Из них участников Великой Отечественной войны пять. По состоянию здоровья как инвалиды войны третьей группы военную подготовку не проходят трое. На занятии отрабатывается приём «на пле-чо!», а также передвижение по-пластунски.

Это была вторая любовь капитана: студенты ползали в любую погоду, вставали грязные, отказники наказывались строго. Третьей любовью было рытьё окопов. Рыли лёжа, сапёрными лопатками, комплект которых из восьми штук принадлежал лично капитану и которые он, зачехлив и обвязав шпагатом, после занятий уносил домой. Копали ячейки и полупрофиль; капитан очень сожалел, что нет времени на окопы полного профиля. Рытьё окопов вообще не входило в программу, но Сумбаев смириться с этим не мог.

– Что за солдат без окопа! Вон в педучилище (там работал его конкурент капитан Шарпатый) все в аудитории сидят да схемы чертят. А мои орлы – хоть сейчас под огонь, в бой, в атаку!

Похоже, это было действительно так.

Долго усидеть на брёвнах он не мог, вскакивал тыкал пальцем – в Антона как самого внимательного или в Генку Меншикова как наиболее подкованного по военной части:

– Марш-бросок. Шинели в скатках. Вдруг – дождь. Какую команду даёт ротный?

– Накройсь! – Генка тоже вскакивает, так как к нему обращается старший по званию.

– Ошибка! Это – про головной убор. Ты хотел сказать: скатки раскатать!

– Хотел.

– А шинель намокнет? Чем ночью укрыться? Она – одна на всё про всё.

– Тада не раскатывать.

– Гимнастерка вымокнет. Что лучше: сухому спать под мокрой шинелкой или мокрому – под сухой?

Генка оторопело смотрит на Антона, Антон на Генку.

– Раскатать! – с торжеством говорит капитан. – Русское шинельное сукно чтобы промочить – полдня проливному дождю идти надо.

– Вопрос другой: как располагаются солдаты второй линии в двухшереножном строю? – Сумбаев вглядывается в каждого из нас своими пронзительными серыми глазами и сам же отвечает: – Строго в затылок. А какая дистанция между линиями в многошереножном строю? Один шаг! Вопрос последний и главный: как надо равняться в шеренге?

Это знал и я:

– Видеть грудь четвёртого человека.

– Точно. А что было записано в армейском уставе сто лет назад? Видеть грудь третьего человека. Смекаете, в чем разница?

Генка, может, и смекал, я – нет, не знаю до сих пор. Остальные сведения очень пригодились (сведения – самые посторонние – все когда-нибудь пригождаются, ненужных не бывает): на занятиях по спецподготовке в университете подполковник Гицоев однажды задавал точь-в-точь те же вопросы, и я поразил его своей строевой эрудицией.

Подходил егерь Оглотков, бывший минёр, танкист Крысцат, сапёр-шофёр, или шофёр-сапёр («и так и так верно!») Кувычко. Антон знал: опять начнётся спор, солдату какого рода войск опаснее всего. Когда зацвели огурцы, сошлись на том, что связисту, таскавшему катушку. Поражались, что Антонов дядя остался жив и даже не был ранен. «Небось в штабах ручку крутил». Антон в тот же вечер передал это дяде Лёне. «Их бы. В мои штабы». Антон воспользовался случаем и спросил, знает ли дядя про героя-связиста Титаева, о котором есть в очень интересной книге о комсомольцах – «Идущие впереди», автор Гуторович. Дядя не знал, и Антон прочел ему наизусть: «Порвалась связь. Линейный надсмотрщик Титаев был послан исправить повреждение. Ночь. Мороз. Вьюга. (Это место особенно нравилось.) Нужно проползти в глубоком снегу вдоль окопов жестокого врага. Когда комсомолец нашёл обрыв, его трижды ранило. Умирая, он последним усилием схватил оба конца оборванного провода и зажал их в зубах. Связь возобновилась». Дядя Лёня покачал головою: «Вряд ли. Контакты. Сместятся». Антон очень огорчился.

Приходил на брёвна и Петя-партизан. Его все уважали: из брянских лесов он привёз ящик гранат (ими глушил на озере рыбу) и – шёл слух – много чего ещё; Генка клялся, что партизанский сын Мишка показывал ему трофейный «Вальтер». Нас, говорил Петя, в деревнях недолюбливали. После немцев кое-какие продукты ещё оставались, партизанам же надо было отдавать всё, подчистую – свои, защитники, да и не спрячешь, знают, где искать. У нас один был, большой спец. Я, говорит, продотрядовец, ещё во время продразвёрстки изымал, знаю, куда ховают… Выбьют партизаны немцев из деревни – сгорит половина домов, немцы вернутся – сожгут другую. А там бабы, дети, с собой в лес их наши не брали. Почему? Чтоб не обременяться, не терять мобильность. Раз отбили группу евреев – тоже больше старики, женщины, – так тоже с собой не взяли. Потом их всех постреляли, свои же.

– Как свои?..

– А очень просто. У карателей только офицеры были немцы. Остальные – наши: русские, хохлы, литва… Те, кого мы разбили, потом вернулись и наткнулись на евреев, которых мы бросили. И тоже не взяли – расстреляли тут же и даже не закопали.

– Чего ж все шли в партизаны? – интересовался Крысцат.

– Сам мало кто шёл. Мобилизовывали – всё равно как в Красную Армию… Много вранья про партизан.

– А про армию мало? – вмешивался Кувычко, навсегда обиженный на власть за то, что сначала уволили из вооружённых сил, а потом посадили его отца, кавалера трёх георгиевских крестов, полученных в царской армии, каковой факт он преступно скрыл. – Ты много читал про заград-отряды, про приказ 227?

Танкист Крысцат считал: приказ правильный, военная необходимость.

– Военная-о…енная! Потому что тебя не касалось! Сидел в своей железной дуре, сам чёрт не брат, куда хочу – туда ворочу! пэтээрами заградников не комплектовали. А пехота или наш брат, шофёр? Только увидят – хохотальником в ихнюю сторону повернулся, тут же очередями, из пулемётов, сначала настильно, поверх, а не развернулся обратно – пеняй на себя… Хохотальник – радиатор, – пояснял Кувычко, видя, что Антон открыл рот, и догадывался верно; фронтовики сразу после войны вообще отличались большой сообразительностью; потом стали как все.

Петя-партизан рассказывал много такого, чего из фронтовиков не знал никто, и рассказывать не боялся. Как-то между прочим обмолвился, что на оккупированных территориях открылось много храмов. На другой день на брёвна единственный раз пришёл дед – узнать поподробнее.

В Смоленске при немцах снова открылся кафедральный собор, в котором до этого был антирелигиозный музей; в Клинцовском округе на Брянщине до войны не было уже ни одной действующей церкви, а за два года открыли около трёх десятков. По воскресеньям по радио транслировали богослужения, выступали священники. В пасхальную ночь в городе отменили пропуска.

– Мы считали, всё это – нацистское заигрыванье и пропаганда, а когда один поп выразил благодарность новой власти за восстановление своего храма, мы его повесили в церковной сторожке на потолочной балке… Я не вешал – у нас этим занимался один – то ли чоновец, то ли продотрядовец, его учитель из нашего отряда называл Самсон-палач. Он настаивал, чтоб повесить в алтаре, но наш командир, хоть и партийный, не разрешил. Оккупация оккупацией, а жизнь шла. Думаешь, все в лесах сидели? Немцы организовали даже какое-то женское молодёжное движение. Что делали? Ходили строем, в волейбол играли… Их потом в одном эшелоне с фрицевыми жёнами отправили в Карлаг, к нам поближе… А зверства, про какие пишут, конечно были, что говорить.

Сын Пети Мишка тоже рассказывал кое-что, пока не появлялись мужики. Когда отец партизанил, он оставался в деревне. Возле школы стоит кучка немцев. На улице появляется красноармеец. В форме, со скаткой, за плечом винтовка. Идёт, по сторонам не смотрит. Немецкие солдаты – ноль внимания. Из школы выходит офицер. Кричит что-то красноармейцу. Тот подходит, становится по стойке «смирно». Офицер что-то говорит своим, один солдат подходит, вешает на забор шмайссер, берёт у красноармейца винтовку за ствол и – хрясь прикладом…

– По голове?

– …об камень. Открывает подсумок, вываливает оттуда на землю патроны. Офицер машет рукой – иди, мол, куда шёл. Он и пошёл себе. Немецкий солдат берёт свой шмайссер и…

– Та-та-та-та-та-та! – показывает Генка Меншиков, и мы съёживаемся.

– Да нет. Уходит к другим, в кучку.

– А наш?

– Пошёл дальше. И не оглянулся.

– Куда ж он шёл?

– Кто его знает. Можа, к другим, что в риге сидели. Сидели и сидели. А как немцы появились, стали выходить с полотенцами, с нижними рубашками на палках, а кто просто руки вверх.

Когда бутыль опорожнялась, разговор переходил на баб. Немок в целом не одобряли: одна доска – два соска. Однако случая не упускали. Средний Кувычко, когда стояли на хуторе в Восточной Пруссии, где хозяевали две вдовы, сначала жил с молодой немкой, а потом с её 45-летней матерью, которая ему нравилась больше: «Понимаешь, так подносит!» Правда, сперва были разногласия: она не привыкла, чтобы больше раза в ночь, но Кувычко ее переучил.

О войне я читал всё. Во время войны – газету «Правда» (вслух деду) и журнал «Крокодил», позже – все попавшие в Чебачинск книги, художественные и нет. Одно из первых воспоминаний – карикатура в «Крокодиле» после сталинградского разгрома. На фоне карты с кольцом окружения пригорюнившийся Гитлер в платочке поёт: «Потеряла я колечко, а в колечке 22 дивизии». Фюрера было даже немножко жалко, хоть он был и гад. А в конце войны инвалид, собиравший в шапку медяки на базаре, пел ещё более жалистную песню: «Печальный Гитлер в телефоне тихонько плачет и поёт: “Я вам расскажу про фронт по блату. Русские на Запад к нам идут. Чувствую я близкую расплату – скоро шкуру с нас они сдерут”». Очень нравилось кино: девушка-свинарка разоблачает шпиона и одновременно лечит большую симпатичную свиноматку.

Уже в школе отец подсовывал статьи о пионерах-героях, но их читал Антон со смутным чувством: сомневался, что никого не выдаст, если ему, как пионеру Смирнову, станут отпиливать ножовкой правую руку, и очень от этого мучился.

…Американский психоаналитик, пытаясь выяснить детские комплексы Антона, страшно удивился, узнав, что больше всего ребёнок страдал от подобной мысли. И сказал, что теперь понимает разницу между своим и русским народом – по крайней мере, в середине двадцатого века.

На всякий случай Антон учился писать и строгать левой. Нырять они с Васькой тренировались уже давно. Если бы Чапаев смог нырнуть метров на тридцать – столько мы проныривали запросто, – он бы спасся, берег был рядом. Начал было Антон и ходить босиком по снегу, чтобы натренироваться, если его будут гонять, как Зою Космодемьянскую, но бабка, увидев за сараем следы босых ног, пришла в ужас, как Робинзон, и, хотя Антон пытался отрицать принадлежность следов ему, нажаловалась родителям. А тут ещё отец принес очерк о пионере-герое, который, чтобы не упустить на снежном поле немецкого генерала, разулся и генерала догнал. Мама попросила приносить очерки о взрослых героях.

Больше всех Антону понравился один лётчик, настоящий герой, с необыкновенной фамилией: Гастелло. Другие герои носили фамилии какие-то слишком простые: Матросов, Клочков. Последняя была совсем никуда, хотя этот герой сказал слова, которыми восхищался отец: «Велика Россия, а отступать некуда: позади Москва». Про лётчика хотелось написать стихи с такими же красивыми словами. До этого Антон уже сочинял кое-что воинственное: «Раз полунощной порой, Проходя тропинкой, Парень вынул пистолет и взмахнул дубинкой». Но сейчас, чувствовал он, надо что-то другое. После заглавия «Отважный пилот Гастелло» дело пошло:

Что же там гудит в тумане?

Там пилот на эроплане

По фамилии Гастелло

Самолёт ведёт свой смело

Прямо к немцам, прямо к гадам,

Угостить своим снарядом.

После нескольких стихов, живописующих картину боя, сообщалось, что лётчик направил «горящую машину прямо к вражьему бензину». Продолженье не получалось, и остаться бы стихотворению среди невыброшенных листков в папке «Школьное», но Васька Гагин проболтался Клавдии Петровне. Она попросила Антона стихотворение прочесть и сказала, что оно вполне патриотическое, но нет концовки, и что Антон должен её досочинить и выступить на вечере в день Красной Армии.

Концовка не давалась; завтра было уже выступать. Дед помочь отказался, сказав, что тема ему неблизка и вообще он сочинял только акафисты, да и то шестьдесят лет назад. Выручил отец. Достав свой «Паркер», он присел к подоконнику Антона, и через десять минут стихотворение было завершено:

Запылали языками пожаров цистерны врагов.

Храбрый из храбрых Гастелло

Погиб смертью верных родине сынов.

Антону особенно понравилось «языками пожаров». Клавдия Петровна сказала, что конец несколько в другом стиле и размере, но годится.

Много, много позже Антон прочтёт, что на самом деле с Гастелло всё обстояло не так: были гибель, самопожертвование, но не было «вражьего бензина» и огненного тарана в немецкую колонну.

Так, впрочем, получилось в конце концов почти со всеми героями, но об этом Антон узнал ещё на брёвнах. Как-то, в годовщину Победы, вечером, как следует выпив, все вышли посидеть-прохладиться. Оглотков рассказал, что Матросов вовсе не первым закрыл амбразуру: в ихнем полку сержант Семенко сделал это на два месяца раньше; Крысцат слыхал, что амбразурщиков вообще было больше сотни. Гурий, воевавший в дивизии Панфилова, точно знал, что из двадцати восьми героев несколько осталось в живых. Домой Антон бежал бегом – не потому, что опаздывал к ужину.

На столе стояли рюмки и кособокая бутыль, заткнутая кочерыжкой; сидели гости: Гройдо, шахматист-огородник Егорычев, это было хорошо – Антону не терпелось поделиться потрясающими сведеньями со всеми.

– Когда мне начинает казаться, – выслушав, дед повернулся к Егорычеву, – что эта власть уже ничем не сможет нас удивить, она всякий раз подбрасывает такое, что в нормальную голову не придёт никогда. Какой будет вред, если опубликовать то, о чём рассказали эти солдаты? Народ бы только порадовался, что погибли не все двадцать восемь. Чему вы улыбаетесь?

– Вашей неистребимой неиспорченности, Леонид Львович. Народу, с точки зрения власти, нужна не истина – нужен миф. А какой миф построишь на живых – хоть с «Варяга», хоть с разъезда… с того, где эти панфиловцы…

– Дубосеково, – быстро сказал Антон, уж не удивлявшийся, что дедовы друзья, всё на свете знавшие, путают, где город Молотов, а где Киров, куда летала Раскова, не помнят имён папанинцев и челюскинцев, и сам дед считает, что «Разгром» – пьеса какого-то драматурга Гнедича, а «Василий Тёркин» – роман Боборыкина.

– Да. Вы, зная историю христианства, его святых и мучеников, должны понимать это лучше меня.

– Народу надо, – засмеялся уже хорошо выпивший Гройдо, – заливать за шкуру сало, как говаривал на обсуждении проспекта «Истории гражданской войны» Климент Ефремович.

– «Климу Ворошилову письмо я написал, – забормотал Антон, но бормотом тихим: дед не любил советских стихов. – Товарищ Ворошилов, народный комиссар!..»

Дочитывая стихи до конца, он не уследил, как дошло до ворошиловских стрелков. Выяснилось, что Егорычев думает: это те, кто охраняет Ворошилова, как латышские стрелки – Ленина.

– Вы шутите! – кричал отец, тоже уже выпивший. – Это невероятно, чтобы мимо вас прошли все эти плакаты, огромные фанерные значки, лозунги, призывы, коллективные походы на стрельбища! Может, вы не слыхали и благозвучного слова Осоавиахим?

Егорычев разводил руками.

На минутку заглянул ещё один гость, майор в отставке, на фронте – сотрудник политотдела дивизии и переводчик, комиссованный по ранению ещё в сорок третьем году. Он что-то писал о войне, но его не печатали; только раз в областной газете появился его материал о боях на Волоколамском шоссе, после чего республиканская газета опубликовала письмо какого-то подполковника, который, ссылаясь на Александра Бека и Баурджана Момыш Улы, именовал автора фальсификатором в майорских погонах.

Антон майора знал по брёвнам. Василий Илларионович как-то травил там одну из своих невероятных историй. Когда археолог, нашедший гробницу Тутанхамона, преодолев все решётки, колодцы, ловушки, дошёл до последней двери, то для определения материала в неё постучал. И вдруг слышит – на чистом древнеегипетском языке чей-то голос говорит: «Войдите».

Рассказ имел неожиданный результат. Майор про Египет судить не брался, а вот у нас на западной границе была действительно похожая история. Уже после войны один подполковник сообщил, что под Брестом при отходе наших войск он, тогда лейтенант, получил приказ и взорвал в лесу вход в большой подземный цейхгауз с военным имуществом и продовольствием. Взяли взвод солдат, раскопали. Но когда начали газосваркой резать в бетонной стене последнюю железную дверь, раздалось кляцанье затвора и хриплый, но твёрдый голос громко произнес: «Стой! Кто идёт?» Пять лет назад, когда взрывали, забыли про часового. Банки консервов в складе считались тысячами, как и свечи в ящиках, вода просачивалась из стены, вместо бани он раз в неделю менял бельё из сотен тюков солдатского обмундирования. Всякий раз, когда Антон вспоминал это «Стой! Кто идёт?», мурашки бежали по спине: солдат считал себя на посту.

Разрешил майор и один спор. Улыбченко, оправдывая отступление, говорил: «Побежишь. Когда из Буга танки выползают!» Ему не верили, но майор сказал, что танки, которые могли двигаться под водой, подготавливались к операции на Ла-Манше, но потом их придали Гудериану, а тот использовал их под Брестом.

За общим столом майор не пил, хотя вообще был очень не прочь, однако предпочитал это делать с глазу на глаз с отцом (они в разное время оба учились на истфаке МГУ). Отец, очень интересуясь рассказами о войне, на брёвна не ходил – Антон только потом понял: ему было бы неловко среди фронтовиков; его не взяли из-за глаз, испорченных на сварочных работах – без щитков – на строительстве московского метро. (Даже мама чувствовала какую-то вину и сказала как-то: тем, кто воевал, можно простить всё.)

Антон, вычислив, когда майор с отцом выпьют по второй, приносил огурцов, пучок редиски с грядки и незаметно оставался. Майор не рассказывал про разные боевые эпизоды, как Кувычко или Крысцат, а говорил, что Гудериан использовал тактику Ганнибала, который сосредоточивал тяжёлых боевых слонов для прорыва на одном участке. И о нашей армии говорил обо всей. Самым слабым местом была её прославленная пехота. Трёхлинейки образца девяносто третьего дробь тридцатого года очень надёжны, но обладают низкой скорострельностью. Пехотинцев бросали в бой, не научив окапываться (про это говорил и Сумбаев), строить дерево-земляные точки. Даже сапёры не умели возводить нормальные доты: в сорок первом году их делали с непомерно широкими амбразурами; если бы у немцев появился Матросов – провалился бы как в яму.

– Понастроили, как витрины в Амстердаме, в которых сидят проститутки! – вдруг закричал майор. – И это после финской войны, когда… – лицо майора задёргалось.

– Воды! – бросил отец. – Холодной, из кадки.

Антон опрометью кинулся в сени. Так он узнал, почему майор не пьёт на людях. Стукая зубами о край, майор опорожнил полковша. Потом глубоко вздохнул и продолжал с того самого места:

– …когда на линии Маннергейма положили несколько дивизий. А почему? Потому, что была доктрина наступательной войны, в обороне – считалось – не будем.

Окружённый Берлин, полагал майор, штурмовать не следовало. Отец спорил, говорил что-то про политику и безоговорочную капитуляцию.

– Без боя бы капитулировали, и безоговорочно. Политика политикой, а полмиллиона жизней не вернёшь.

За одно сведение Антон обиделся. Он обожал Покрышкина и Кожедуба, складывал вместе число сбитых ими самолётов. Оказалось, что немецкий ас Эрих Хартман один сбил почти втрое больше, чем оба трижды героя вместе! Попав в конце войны в плен, он до сих пор кантовался где-то в наших лагерях.

Студентом Антон уже сам задавал майору вопросы. Почему продолжают подымать на щит Зою Космодемьянскую, которая пыталась поджечь какую-то конюшню? А о партизанах Игнатовых, изобретших не обнаруживаемые миноискателем деревяннокорпусные мины и подорвавших десятки поездов, не пишет никто? Конечно, Зоя погибла мученической смертью, но ведь и Игнатовы погибли.

– Ты мне напомнил своего деда с его вопросами тогда, у вас в доме, на годовщине Победы. Тот же тип мышления. Помнишь, что ответил тогда Егорычев? Нет? Система построена на мифе. А миф требует единичности: один, как Бог, над всеми, ниже – идолы поменьше, но в каждой области – тоже по одному: Чапаев, Джамбул, Стаханов, Чкалов, Маяковский, Мичурин, умрёт – заменим Лысенкой… А к Егорычеву надо прислушиваться – он очень давно выпал из системы и всё это время думает.

– А Гройдо?

– И Гройдо. Так же давно. Но более редкий случай.

– Редкий – что давно или – что занимал высокое место в иерархии?

– И то и другое. Он говорил мне, что благословляет судьбу, вытолкнувшую оттуда его столь рано: давно б гнил в лагерной яме или был советским вельможей, что ещё отвратительней. Я не встречал никого – даже здесь, кто бы их так ненавидел. Видимо, он смертельно обижен и иногда мне кажется, что подсознательно жалеет, что не наверху.

Антон спрашивал про его книгу о войне, собирается ли публиковать.

– Хотел. У меня большой материал по матросовцам до Матросова. Один случай даже в финскую войну. Но тогда солдатам-свидетелям замполит, справившись где полагалось, велел молчать, чтоб не подумали, что у нас плохо с боевой техникой, раз ложимся на амбразуры. В эту войну было уже другое указание… А тараны были и до Талалихина – у меня тоже много данных. Правда, большинство моих материалов основано на устных свидетельствах солдат, которых я опрашивал в Алма-Ате, Омске, в Карлаге, а после него уже здесь – Оглоткова, Крысцата, Гурия, да почти всех… До архивов мне уж не добраться.

– Вы сидели?

– Недолго. Меня взяли в ту же кампанию, что и вашу учительницу математики. Тебе не стали говорить, – лицо его омрачилось. – То, что я записал в лагере, удалось вынести – нас отпускали уже пачками, – это из моих записей самое ценное, там говорили всё.

Вскоре он умер. Его бумаги квартирная хозяйка отдала за банку солёных огурцов торговке Мане Делец на кульки.

На брёвенных посиделках Антон запомнил его только один раз: сначала он расспрашивал Оглоткова всё про тех же матросовцев, а потом сцепился с Кувычкой, который любил повторять, что всю войну, от Бреста до Берлина, провёл на передовой. Майор говорил: все, кто заявляют, что воевали в боевых порядках три месяца в Сталинграде или месяц на Курской дуге, – врут. И прекрасно знают, что в части, ведущей непрерывные бои, можно находиться неделю, максимум – две. Была своя солдатская статистика: комполка воюет три недели, ротный – две, комвзвода – одну, рядовой – три дня. Потом ты или в госпитале, или – известно где. Если остался цел с месяц или больше – значит, был во втором эшелоне. Да и всю часть через две-три недели отводят на переформирование.

Бывали на брёвнах и одноразовые гости – пожилой дядька, назвавшийся военным экономистом (про таких никто не слыхивал) и не сказавший после ни слова; в Чебачинск он попал, где-то проговорившись, на сколько миллиардов долларов СССР получил техники, товаров и продовольствия по лендлизу. Заглянул ленинградец Гольдберг. Ему, хотя он и через два года после блокады доходил, дали срок, но из лагеря «Спасское» под Карагандой вскоре комиссовали, и он лечился в чебачинском тубсанатории. Срок он получил за язык: сказал, что в Смольном в блокаду ели ветчину и икру. Ему не поверили; когда он ушёл, Петя-партизан сказал, что к евреям относится хорошо, а с одним даже дружил в отряде, но это – типичные еврейские штучки.

Когда я потом вспоминал рассказ ленинградца, он тоже не вызывал у меня особого доверия. Но в институте истории меня по распоряжению дирекции подключили к коллективному труду в честь одного из юбилеев великой победы, хотя я был специалистом по XIX веку: книга шла на заграницу и требовалась в кратчайшие сроки. Я попросился в ленинградскую группу – прошёл слух, что допустят к закрытым архивам. Допустили; мы читали документы с грифами «Секретно» и «Совершенно секретно»: отчёты о работе всех двадцати двух ленинградских кладбищ с цифрами – приблизительными – ежедневных захоронений, протоколы отделений милиции о случаях каннибализма. И – накладные на продукты, доставляемые в Смольный: шпроты, крабы, икра зернистая, икра лососевая, осетрина горячего копчения. Ни один из этих документов даже в пересказе включить в книгу не удалось. Впрочем, на Западе, видимо, кое-что знали. В музее обороны Ленинграда в спецфонде мы нашли вырезку из неуказанной газеты, где один американский писатель, единственный из западных литераторов побывавший в осаждённом городе, рассказал о своих впечатлениях от обеда у первого секретаря ленинградского обкома. «Я не увидел отличий от обеда, которым меня угощали здесь два года тому назад. Та же икра в тарелках, та же жёлто-розовая лососина, отличная водка. Изменился только сам господин Жданов: он ещё больше пополнел, хотя, как я узнал, каждый день играл в бункере в теннис».

На брёвнах и пели: «На позиции девушка», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Синенький скромный платочек». Эти песни любили все – и фронтовики, и Гройдо, и Егорычев. Правда, они не очень понятно спорили: Гройдо удивлялся, как «Землянку» мог написать такой поэт. Но Егорычев говорил, что в подобные годы народные песни пишут именно такие поэты. Но пели и песни, каких по радио Антон не слышал. Старшие братья Кувычки, воевавшие на Северном флоте, исполняли дуэтом: «Англичанин затянется русской махоркой, а русский матрос сигарету возьмёт». Отец, услышав, как Антон, шкуря мутовку, это мурлычет, заставил пропеть до конца: «И над рейдом протянутся дымки голубые: русский дымок, русский дымок и британский дымок». После чего сказал: не вздумай спеть это в школе. На что Антон находчиво ответил, что есть даже газета «Британский союзник», которую ты сам привёз из Москвы. Была, сказал отец, а тот давний номер пора сжечь.

Анюта Кувычко, фронтовая медсестра по прозвищу Анка-пулемётчица, пела частушки. Начинала с понятных:

Обещался милый мой

Сшить полусапожки,

Обманул, подлец такой, —

Только смерил ножки.

Но в других вместо некоторых слов мычала «м-м-м», и все смеялись, а Антону было обидно.

С японской войны возвратился меньшак, пятый Кувычко (народ поражался, что вернулись все пять братьев и сестра), было интересно про косоглазых, на Востоке никто не воевал, тем более что он служил шофёром при дивизионной газете и многое знал в масштабе.  Антон как раз был в пионерлагере и приставал к Ваське Гагину, чтоб тот хоть что-нибудь передал из рассказов Кувычки. Но Васька запомнил только стихи дивизионного поэта, которые, встав в позу, и прочёл очень выразительно. Кончались они так:

И вырвав нож из рук японца,

Его добил ножом его.

При последнем слове Васька щёлкал языком и делал движение, которое военрук Корендясов рекомендовал в драмкружке старшеклассников при ремарке «Закалывается».


 


Страница 20 из 22 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^