На главную / Искусство / Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV

Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV





Завтрак туриста

Вы конечно захохотали, вспомнив закуску в жестяной банке, которую туристы если и ели, так под водку. А может быть не вспомнили, и мне не удалось вас посмешить. Мелкие напоминалки. Кому-то вкус, кому-то запах, кому-то слово... Размоченный коржик пробудил Прусту прошлое. Запах жареного мяса напомнил папе взятие Лозовой. Я произношу «Бутерброд с сыром», и из небытия выплывает привокзальный буфет, тарелка, хлеб с загнувшимся стружкой немолодым жёлтым ломтиком; возвращается вкус солоноватого плотного сыра, чёрствой булки, жидкого чая в гранёном стакане; набегает горькая, пряная волна молодости, и я тону и растворяюсь в тоске и радости, какой была для меня тогда жизнь. Кем я была тогда, я не есмь теперь, но и тогда, и сегодня, непрерывно меняясь, я всегда оставалась «я», и чувство «я» – последнее, с чем расстанусь в тисках Альцгеймера, лелея клочки сознания, как утопающий остатки воздуха.

«Завтрак туриста» куда-то исчез под шумок времени, как и многое другое; вот где сейчас конфеты «Старт»? Где прошлогодние снега, которыми интересовался Вийон? Замнём для ясности... Поговорим не о призраках прошлого, а о настоящем – о моём завтраке. Ведь я, когда захочется жить красиво, могу поесть гостиничного, включённого в стоимость номера. Мюнхен – город больших возможностей.

Столовая выходит окнами на улицу. Это небольшая комната, облицованная розовым псевдомрамором, в углу её сидит путя (ангелочек) из обветренного камня. В центре комнаты устроен полукольцом прилавок с балдахином. На прилавке судорожно всхлипывает блестящий самовар;  расставлены нержавеющие цилиндры с густым кефиром разных сортов и компотами из фруктов, блюда с отличными ветчинами, со вкусными, как всё в Германии, колбасами из докторских – на разный манер, разного цвета, разной консистенции. Есть ещё блюдо сыров, миски плавленых сырков, россыпи коробочек с вареньем и мёдом, булки и круассаны, хлеб, который можно закинуть в тостер. Стеклянные широкогорлые кувшины заполнены хлопьями четырёх сортов. Стоит также блестящее пузатое существо непонятного назначения, из которого торчат стеклянные трубки.

Угощает нас каждый день новая хозяйка. Сегодня – милейшая женщина с Украины, учительница музыки. Она мне обрадовалась; так странно, что мне ещё кто-то радуется! С грустью признаётся:  «Мне всё здесь не нравится». Да кому собственно может понравиться в 35 лет начать всю жизнь сначала – поменять работу, дом, друзей, привычки, – даже мне в общем-то не понравилось. Тем более у неё-то сын остался на родине. Я чувствую некоторую злость: зачем же Украина прогнала на чужбину учительницу музыки?

Я признаюсь, что мне пора на пенсию. «Да что вы?» – искренне удивляется официантка. Она думала, что я на десять лет моложе. Я тоже в её возрасте не чувствовала разницы между сорокалетними и шестидесятилетними, все они были ужасно стары. Мне много лет, а ей ещё мало. И я вдруг понимаю, какая между нами разница; я уже созерцатель, а она ещё участник жизни, и среди сюрпризов, которые её ждут, будут не только неприятные.

Да, кого только сейчас не встретишь в Мюнхене. Тут полно немцев, которые говорят на чисто русском языке и зовутся Саша, Игорь и Андрей. У них бритые головы, короткие толстые шеи, и ведут они себя, как застенчивые хозяева жизни. Везде буклеты на русском, надписи на русском. И конечно граффити, извините за выражение, – то есть не за «граффити», а за то, что написано. Старушка на улице громко кричит по-русски в мобильный телефон: «Они уже кончились. А может быть их и не было!» Старушка наверно из беженцев, живущих за счёт Германии. Мы когда-то всерьёз обсуждали, можно ли ехать на иждивение Германии, с которой мы когда-то воевали, и хорошо ли поступили те, кто это сделал; мы, наше поколение, – я не уверена, что молодёжи эти темы кажутся достойными обсуждения. Беженцев много, они кажутся мне нашими, хотя сами себя таковыми наверно уже не считают, или по крайней мере вспоминают о России без удовольствия: русские евреи, русские немцы, которых немецкие немцы считают попросту русскими, потому что они натащили с собой привычки, которые немцам странны и неприятны. Обычного немца «русские», кем бы они не были, пугают и раздражают.

Первая русская эмиграция не ехала в Мюнхен, а всё в Берлин мылилась. Застряли в Мюнхене кое-кто из прибалтийских немцев, и впоследствии зарекомендовали себя плохо; не только себя, остзейских баронов, зарекомендовали, а русских за компанию, потому что иностранцу всё равно, казах ты, грузин или немец, если ты оттуда, из России. И если по совести, то всяк, выехавший из России, наш человек, а не только тот, что нам нравится.

Первую русскую эмиграцию Россия выплюнула, а нашу – отпустила. Уезжали в девяностые, уезжают и сейчас. Я думаю, как и в Америке, в Германии много приехавших на заработки. Мы сейчас колонисты в иностранных странах. Они для нас всё ещё заграница, и мы говорим между собой по-русски, вплетая в наш жаргон иностранные слова, а тем временем в метрополии язык уходит всё дальше и дальше от привычной нам языковой нормы. Нам трудно приспособиться, потому что мы приехали за границу не меняться, а заработать. Люди, приехавшие на заработки, часто остаются по инерции. Но чтобы специально эмигрировать, с самого начала знать, что не вернёшься, надо сильно озлобиться. Массовый исход из страны – это дурной знак. Но впрочем, бегут не только из России. Уезжают, если прогнило что-то в датском королевстве, а рядом – лучше и чище.

Когда-то немцы ехали в Россию на заработки, оставались и русели. Немцев было много, особенно на флоте. На Обуховском кладбище Жертв 9 января (а почему только 9-го?) видела торчащий на ничейной территории, безо всякой оградки, памятник розового гранита, годов 1860-х, на котором готическими буквами, но по-русски, выбито: «Колонист Лиговской колонии». В России и родился, и умер, а всё равно колонист, а всё равно не может признать своим весь этот русский ералаш.

Русские любили немцев. Наверно это звучит так же смешно, как «русские любят евреев», но и то, и другое – правда, хотя не всегда и не для всех. Народ, тот конечно никого не любит; народ именно в том смысле, советском, как антитеза интеллигенции. Но люди думающие и читающие, то есть знающие не только свои мысли, тянутся к интеллигентному уму. Такие русские любили и Шеллинга, и Шиллера, и Гёте, и Гейне, и Гофмана, и Гофмансталя. Война была страшным ударом по германофильству многих, обидный разрыв между друзьями. Русский человек любит немецкое больше французского. Немец ему ближе и понятнее.

Впрочем, некоторое расхождение между немецкой культурой и её носителем всё же было, да и теперь присутствует в голове русака, особенно когда для него философия сводится к Марксу в школьном исполнении. Разумеется, взаимно. Врангель, (не Петруша-Чёрный Барон, а Николаша-искусствовед), писал, что приехав в Прибалтику, он был поражён тем, насколько прибалтийские немцы, его родственники, при преданности Российской империи психологически отделяли себя от русских – эмоциональной, не всегда добросовестной, не всегда хорошо помытой нации.

Несмотря на долгое сосуществование, инородцам в России не доверяли. После начала первой мировой в армии и на флоте началось позорное превентивное отторжение офицеров немецкого происхождения. Некоторые офицеры из немцев стрелялись, потому что народ (солдатня) выражал им недоверие. Стыдно, что гессен-дармштадскую Александру Фёдоровну, внучку королевы Виктории, императрицу огромной собственной империи, обвиняли в шпионстве в пользу Пруссии.

И после Первой мировой лучше не стало. Куда подевались люди с затейливыми фамилиями, которых раньше в России было так много: Беллинсгаузены, Буксгевдены, Глазенапы, Бутенопы, на худой конец Пистолькорсы? Растаявшие имена, растаявшие судьбы. У отцовской семьи было много друзей и знакомых из российских немцев. Другом дедушки был капитан Эмме. Жена его, как рассказывал папа, была красивая женщина и по доброте душевной перекармливала кошек. Она бросилась в пролёт лестницы после допросов в ГПУ, а сам Эмме погиб в лагере, когда ему перебили руки и ноги. Папа дружил с Лёней Бутовым, отец которого был известным гидрогеологом. Мама Лёни Бутова была немка и называла мужа Паульхен. Тёща говорила только по-немецки. Сам Бутов был русак. Вся семья отсидела в лагере. Что сталось со старухой-немкой, не знаю. Мать выжила. Сын и муж погибли. Этих замучили не за то, что немцы, а за то, что из бывших. Охота на немцев как на немцев началась позже, после начала Отечественной войны. Тогда навели порядок, фрау Шульц, бонну моего отца, расстреляли. Ей было 62 года. Я называю этих людей в тщетной попытке продлить о них память.

Ну не всех же убили... Я пытаюсь вспомнить, знаю ли я сама кого-нибудь из российских немцев. Как-то даже сразу и не вспомнишь. Ну вот Алиса Фрейндлих... Собственно, её лично-то не знаю. ...Подруга Марины Ира Шмидт, из Казахстана, из ссыльных немцев – их ведь переселили с Волги в Казахстан, тех, кого не убили. Хорошая была женщина. Жаль, что её кто-то ударил по затылку в парадной, она от этого ослепла, а потом и умерла. ...Алиса Васильевна, пожилая, с прекрасными манерами, с тихим голосом, кутаясь в оренбургский платок, учила меня английскому. Мне было пять лет, я и русский-то не особенно знала, и когда Алиса Васильевна попросила напомнить, как зовут маму и бабушку, я отвечала: «Алексан Сеевна и Зоиль Санна». Изумлённая Алиса Васильевна спросила маму: «Вы татары?» Алиса Васильевна уцелела несмотря на чистки века и провела остаток жизни в коммуналке, в хорошем сталинском доме. Алиса Васильевна, теперь-то я знаю, сколько вы натерпелись, но вы уже умерли, и я не могу Вам этого сказать. Я только могу воскресить на минуту Ваше имя для того, кто прочтёт этот параграф.


Немцы нас не уважают, так ведь и мы никого не уважаем, мы всех припечатаем словцом и анекдотом.  Дранг Нах Остен и нам свойствен, иначе бы мы не полезли в Сибирь. У русского человека существуют твёрдые понятия о том, кто такие немцы: «Их бина дубина, полено, бревно; что немец скотина, мы знаем давно». Простоваты: «немец-перец, колбаса, купил лошадь без хвоста». Русские немцев не только любили, но и презирали – такая любовь самая крепкая. За что мы их презирали?  За всё то, за что русский человек презирает инородца. У немцев была репутация честности, серьёзности и аккуратности. Она собственно и сейчас висит у них на вороту. Русского человека тошнит от собранности и порядочности – чуть только проявится хоть намек на эти свойства у литературного героя, как его сразу припечатывают фамилией «Штольц» (а кто же он ещё после этого?). Русские классики живописуют эти качества самыми чёрными красками – вспомним, как убогий Гуго Пекторалис мозолил глаза людям широкой русской души, пока заслуженно не подавился блином!

Рассказ Лескова о том, что жизнь непредсказуема и жестока, и дурак тот, кто надеется из неё вылепить что-то упорядоченное. Мой отец мне твердил: «Никогда ничего не копи, трать сразу. Всё, что не потратила, отнимут», – и он был прав. Папа был прав в России, как Гуго Пекторалис прав в Германии. Я помню рассказ одной литовки о своём отце, современном Гуго Пекторалисе. Он оказался в Сибири – не по своей воле. Его эвакуировали из родной Литвы коммунисты, свои и иностранные, после советской аннексии. Застряв в забытой парткомом деревне, где не было даже лампочки Ильича, Гуго проявил чудеса смекалки, соорудив небольшую электростанцию, и в избах загорелся свет. Гуго полюбили, блинами не обкармливали (может быть оттого, что всю муку забирали в город), и оплакали его возвращение на родину. Писали письма ему вслед. Написали, что после его отъезда «всё сгорело, опять сидим без света». «Да», – заметил флегматичный литовец, – «Я так и думал. Когда я сказал, что нужно чистить дымоходы, все засмеялись».

Мы знаем (Гончаров нам объяснил), что нашему человеку от материального благополучия крышка: любимый герой советской интеллигенции Обломов, человек обеспеченный, проживает жизнь и состояние в клинической депрессии; даже на свидание его нужно гнать пинками (и то бесполезно). А вот англичанин-мудрец не растеряется, если у него есть деньги, и сплина аглицкого у него не будет. В таком настрое мы видим мелочность и неспособность к страданию, и презираем англичанина, а заодно американца. И Штольца мы не уважаем. К Обломову мы со всей душой, а Штольца не любим; за что его любить?  За то, что он не понял, как кругом всё плохо и беспросветно, и занялся чем-то полезным? Гуго Пекторалис нам тоже неприятен с его пошлой добросовестностью и мещанской мечтой о семейном счастье, и мы смеёмся, когда он давится нашими кондовыми отечественными блинами. Высечь дурака-поручика догадались только Шиллер и Гофман по мелкости своих представлений о семейных ценностях. А мы – мы бессеребреники, мы поэтичны, вольны, мечтательны и немного неаккуратны. Пусть немец вылизывает квартирку и копит приданое для своей немочки, а мы не будем.

Если же не «мы», а «я», то я не могу избыть огромное впечатление, произведённое на меня общественным туалетом для туристов на полпути между Ленинградом и Новгородом; меня потрясли вмороженные в лед Фонтанки ряды пивных бутылок, запомнился джентльмен на Невском (явно не Штольц, не Шиллер и не Гофман), который докурил на ходу папиросу, и его окурок, брошенный сильной и увереной рукой, спикировал на другого пешехода. А помните мягкий ковёр из бычков на полотне вдоль вокзальных перронов? Мне Гуго Пекторалис кажется отличным человеком, который утонул в море подонков, как хозяйственный «кулак» в море люмпенов.

Но меня мучает сомнение – неужели действительно мы все – такие, а они – эдакие? Может всё дело (вся суть) в пропорции: так намешал – вышла немецкая сдобная булка, так намешал – русский серый хлеб. Были Обломовы, были Штольцы. В Раневской – очарование осенней хризантемы,  она – неотъемлемая часть русского общества, в момент, когда растяпы теряли последние имения. Но не все были Раневские, и Столыпин считал дворянские гнезда средоточием русской культуры, выношенной, выстраданной и крепостничеством, и разорением. Действительно ли русский народ грязнее и ленивее немецкого (назовём вещи своими именами), или дело в упорном стремлении правителей превратить его в свинью, не знаю, но знаю, что и среди русских были Штольцы. Например, дядя Федя, брат моей бабушки.

Семья была из городских мещан, и учить детей денег не было. Дядю Федю отправили в семинарию. Церковные мракобесы, преподававшие в семинарии, сказали ему: «У тебя светлая голова, тебе незачем  быть попом, наша духовная семинария даёт тебе стипендию для учёбы в сельскохозяйственной академии». Дядя Федя окончил академию и стал агрономом, управляющим имением. Он хорошо заработал и купил собственное поместье, в котором всё поставил по последнему слову агрономической науки. Урожаи у него были отличные (как напомнил Госдуме Столыпин, в России помещикам принадлежало 10 процентов земель, но эти земли давали 90 процентов сельскохозяйственной продукции). Дядя Федя купил дом из тридцати двух комнат и устроил самодеятельный театр, в котором играла местная интеллигенция. Дедушка мой, который организовал оркестр народных инструментов, давал концерты в этом театре.

В отличие от Лопахина, который вырубил вишнёвый сад, дядя Федя посадил яблоневый с наливными яблочками: настоящий «Белый налив», смотришь через яблоко на солнце и видишь косточки. Под яблонями было чисто выметено, посреди сада стоял стол, а за ним сидел сторож. Таким запомнила сад моя мать, которую привозили в гости к дяде Феде, в тот краткий период, когда дядя Федя был председателем колхоза, созданного из его имения.

Дядя Федя был Штольцем, пока советская власть не превратила его в Обломова. Во время революции дядя Федя попал в тюрьму. Сестра и жена с риском для жизни собрали у крестьян подписи на прошении, и дядю Федю отпустили (тогда ещё такие подписи на кого-то действовали). На память о тюрьме дядя Федя привёз жене бусы из жёваного хлеба. Выйдя из тюрьмы, дядя Федя стал перекати-полем. Больше трёх лет он в одном месте не работал, иначе посадят. Он налаживал хозяйство и уезжал. Но постепенно не только крестьяне, но и служащие были превращены в крепостных. Дядя Федя оказался прикреплённым к какому-то производству. Умер он в тридцатые годы от чахотки, в одиночестве; приехать перед смертью к любимой сестре ему не разрешило начальство по дозволенному и узаконенному произволу. Сын его, Глеб, сгинул в лагере за анекдот. Так что у дяди Феди нету внуков.

Мы, русские, всегда рады себя чернить и объявлять лентяями. Мы не ценим в себе нашей изобретательности, ловкости, мужества, которое позволяет нам не теряться в самых трудных условиях, без языка устроиться в чужой стране и накормить семью. Неуважение к другой нации может быть оборотной стороной неуважения к себе. Хватит рассматривать под лупой другие народности и расклеивать ярлыки. Если немец хочет, пусть он утром чертит ложкой по манной каше и думает: «Какие мы сволочи!» Я же, так и быть, имею право плохо думать о русских. Но не хочу: мы в России разные.



 


Страница 2 из 21 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^