На главную / Искусство / Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV

Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV



Посёлки и просёлки

Мне приснилось, что мы в саду, обыкновенном городском саду, и я срываю папе апельсины – крупные, длинные, со светлой шкурой.

Первые воспоминания об отце – деревенские. Папа поймал огромную кобылку, посадил в карман рубашки, и она высунула голову в пуговичную петлю. И ещё – поля подсолнухов, и я над ними, на плечах отца. Мы идём в Орлино, купаться в озере. Сначала мы снимали избу в деревне Зайцево под Сиверской, а потом, много лет спустя, в Большево, под той же Сиверской.

Сиверская – дачное место с того времени, когда появилось понятие дачи. В самой Сиверской были и сохранились до сих пор барские летние дома с мезонинами и балконами. Для дачников попроще зажиточные крестьяне рубили избы на скорую руку, со щелями, без чёрного пола. И как же они потом ругались, когда революция их разорила и самих переселила в эти халтурные пристанища. Эти скороспелки простояли по сто лет, и я в них живала, но только обложенных кирпичом или обшитых тёсом, и поднятых на новые фундаменты. Сохранилась и дача в Рыбицах, которую до войны снимала бабушка Александра Алексеевна, – дом с претензией, с двумя круглыми верандами по углам. Мы с мамой как-то ходили его смотреть; он, может быть, жив до сих пор, а может рассыпался от постперестроечного небрежения.

В двадцатые-тридцатые годы в конце мая на дорогах появлялись гружёные скарбом подводы. На такой вывозила детей и бабушек на дачу Александра Алексеевна, мамина мама. Ехали с Васильевского, с полдня наверно. Семья моего отца приезжала на поезде в Сиверскую и оттуда шла пешком в Батово или Даймище, – все, даже бабушка Екатерина Михайловна, а дед, Дмитрий Ростиславич, однажды припёр на себе бочку для засолки грибов.

Петербуржцы делились на тех, кто любит Карельский перешеек, и тех, кто любит Сиверскую. Любовь к Карельскому отзывается колокольцами в варяжском и угро-финском углу души; Сиверская звенит бубенцами в уголке посконно-русском. Карельский жёлтый песок, серые валуны, красные сосны, войлок, сбитый из длинной рыжей хвои, подбрасывают художнику эффектные контрасты. Сиверской свойственна неброская буро-зелёная гамма. Пойма Оредежа, добрые невысокие холмы, поросшие то травами, то рожью, сизые болота с рассыпанными рубинами клюквы, ельники с оторочкой берёз, листья, напросвет горящие солнцем, резкие чёрные тени на вечно раскисшей тропке ... Для того, кто любит русскую природу, берёзы, ели и сосновые боры, нет ничего красивее этих мест. Невероятно, но факт – весь Русский музей, картины, знакомые с детства – например, «Утро в сосновом лесу» – написаны с сиверских окрестностей. Крамской, и Шишкин, и Левитан, и даже тётя Зоя писали здесь маслом этюды на пленэре.

Под Петербургом были имения и именьица многих людей, знакомых по учебникам литературы и истории. Все кажутся мне родными, и купец Елисеев, и Мина Моисеев, и Самсон Вырин, и безземельный генерал Витгенштейн, которому купечество за боевые заслуги подарило мызу под Сиверской. На этой мызе в моё время был сумасшедший дом в здании, казавшемся мне послевоенным, капитальные коровники с флюгером и заколоченный храм-усыпальница молодой жены Витгенштейна. Храм был круглый, что для России необычно, и, говорят, второй такой есть только под Москвой.

Рассказывали, что после революции Витгенштейны уехали в Германию, и впоследствии некто Витгенштейн командовал немецкой военной частью, оккупировавшей Сиверскую, и милостиво относился к русскому населению. Крестьянам разрешили взять землю в собственность, пахать и сеять на себя. Отец нашей дачной хозяйки был горький пьяница – до войны и после. Во время оккупации он не пил, а пахал, – завёл лошадь, работал, как проклятый, заполнил зерном сарай. Но потом немцев прогнали, лошадь отобрали, и мужик опять запил.

В Рождествене мы забредали в народный краеведческий музей, размещавшийся в старом деревянном дворце князя Юсупова. В конце 19 века им уже владел купец Рукавишников, в нём прошло детство писателя Набокова, и в углу, в витринке можно было увидеть старинные фотоальбомы с невнятной этикеткой «Бывшие хозяева дома». Этот музей был сделан колхозниками Рождествена с любовью, украшен занавесками, сшитыми местной учительницей. В нём не было картин, но были роскошные самовары местного Чикинского завода. Кроме набоковских альбомов самым ценным экспонатом являлась ложка декабриста Рылеева, плохонькое имение которого («Рулёво», как говорили местные) находилось неподалёку. Главным в музее были не вещи, но сведения об этой прекрасной местности и людях, которые когда-то тут жили, владели поместьями, снимали дачи, писали картины, и потом исчезли, и о них никогда не рассказывали на официальных экскурсиях. После перестройки дом, который пережил даже немецкую оккупацию, сгорел – возможно вместе с музеем и альбомами. Его восстановили, он сгорел опять. Наверно снова восстановят – на Набокове можно неплохо заработать.

Под Мюнхеном тоже были деревни, облюбованные художниками, например, Мурнау. В ней много лет подряд живали и писывали картины художники «Голубого всадника». В начале 20 века модно было интересоваться фольклором и ездить в деревню на этюды. Впереди были войны, но в них не верилось, а верилось в чистое искусство. Кстати, в чём смысл этого штампованного выражения? Чистое потому что благородное, или чистое потому, что беспримесное, незамаранное прибылью? В последнем случае малярные работы относятся к грязному искусству, потому что они приносят практическую пользу. А является ли чистым искусство, затраченное на вырезание деревянных фигур алтаря? Это ведь наглядное пособие для верующих, но неграмотных.

В ту пору Кандинский и Габриэла Мюнтер всё ещё балансировали на грани реализма, и мне так хочется остановить мгновение и помешать им свалиться за эту грань. Мне нравится эскизность, лёгкость и уверенность полотен того времени; их ярко-красные крыши, ярко-жёлтые стены, бело-синие снега; цвета насыщенности, видимой только молодому глазу. Мне нравится физическая радость бытия, проявленная плотными, густыми мазками, которые хочется потрогать пальцем. Они написаны под отражённым от снега солнцем, в чистейшем горном воздухе, тепло одетыми художниками, которые только что напились кофе с горячими булочками. Мне сейчас убежать на кухню за кофе с булочками мешает тревога – а как же краски? Они же наверно замерзали! Может быть их приходилось отогревать за пазухой, и гамма цветов ограничивалась числом тюбиков, которые можно насовать в лифчик, а может быть я преувеличиваю спонтанность этих картин, и на самом деле их писали в кислом воздухе мюнхенской квартиры по воспоминаниям о былом счастье? Нет, непохоже!

Собственно, дело не в Кандинском, мне нравится и «Мартовский день» его современника Юона, с русской телегой, хотя мои собственные впечатления  от сельской жизни подобны пасмурному поленовскому «Первому снегу», тусклость которого чуть-чуть подсвечена жухло-жёлтой травой и красноватой корой ивняка. Поленовские дни перевешивали, хотя юоновским был тот единственный март, когда в каникулы папа увёз меня в Репино кататься на лыжах. Тамошняя лыжня упиралась в Выборг, то есть математически максимально приближалась к бесконечности. И было солнце, и ломалась от легчайшего удара льдистая корочка сугробов сухого снега, и топилась печка в избушке, и чай был крепкий и сладкий.

Помнится, когда мы летом жили в деревне Большево... то и дело я с банкой для сметаны иду в магазин, за четыре километра – ближе нету. Помнятся походы в Сиверскую за сметаной, мимо старых дач с мезонинами и круглыми башенками; походы в Кезево за керосином, по дну оредежского оврага, вдоль откосов красного песчаника, мимо разрушенных плотин, мимо заводей с кувшинками... Соседка меня уважала за хозяйственность. Сама она то на кухне, то на огороде, то кролику пух вычёсывает, то мужа бранью осыпает, чтобы не разбаловался, а вот на походы в магазин сил уже нет, – хорошо, что я услужаю. Она не знала, что я просто люблю ходить. И всегда со мною банка, канистра, авоська в оправдание моему неженскому безделью: нет у взрослой женщины права шляться просто так.

Мне бы идти и идти весь день по дороге, мощёной красным кирпичом, в царское время построенной, в советское продавленной тяжёлым трактором, идти полями турнепса и картофеля, овсами, которые звенят особенным образом, недоступным ни ржи, ни ячменю, опушками, где висит белое кружево сныти и цикуты, лугами, полными скерды, купальниц, лютиков, васильков, короставника, кашки и ромашек. В канавах торчат среди крупных глянцевых листьев жёлтые головки калужниц. Воздух трещит и лопается от стрёкота огромных кузнечиков, зелёных и бурых. В кустах зависли в добротной паутине солидные крестовики. По дорожкам бегут разбитные жужелицы. Стрекозы – бабки и дедки, лютки и стрелки – занимаются любовью прямо в полёте, держа партнёра за шкирку. Над полными нектара полевыми цветами порхают капустницы и лимонницы; бражники бьют прозрачными крыльями, заправляясь с воздуха, как военный самолёт. Тяжёлые шмели и лёгкие пчёлы инспектируют каждый цветочек в соцветиях пижмы и тысячелистника. В траве прочёсывают охотничий участок божьи коровки – маленькие живые танки, машинки для убийства тлей, лучшие друзья огородника, ... такие глупые – всегда верит, если наврёшь: «Божья коровка, улети на небо – там твои детки кушают котлетки».

Небо синее, бездонного оттенка, и в нём ходят волшебные перья цирусов. Или ветер нагнал кучевые облака, и посерело июльское лето, краски потускнели, насекомые примолкли, и жара утихла. Или набухла грозовая туча, вдали полыхают зарницы. Или мелко, косо колотит каплями по дождевику незлой летний дождь.

Я не любила собирать грибы, и, достигнув совершеннолетия, получила право этого не делать. Марина любила, и, напившись кофе, забрав кусок хлеба, уходила в лес на весь день. День её, впрочем, наперекор негласному кодексу собирателей грибов, начинался поздно, часов в двенадцать дня. Вечером, возвратившись, не заходя в дом, Марина перекликалась с соседом, Федей: «Пять!». «Три», – горестно откликался Федя. Считались белыми грибами.

Горькушки хороши для засолки, если их выварить. Сыроежки, молодые и нерасцветшие, как тургеневская девушка, можно есть и сырыми, жарить с картошкой или засаливать. Но лучше всего солить волнушки и рыжики. Долговязые подберёзовики и крепкие подосиновики надо поджарить. Лисички жарят или маринуют. Боровиками любуются и хвастаются. Попробуй похвастаться, что набрал сотню сыроег – засмеют. Скажи, что ты нашёл двадцать белых, предъяви их, чтобы не быть голословным, и этот поход ещё долго будут вспоминать и обговаривать, оплетая всё новыми обстоятельствами.

Федя был одержим благородным честолюбием грибника-спортсмена, выходил на бескровную охоту рано утром, как полагается, но никогда не мог собрать больше Марины. Особенно такое обидно, когда ты прочесал весь лес с утречка, ничего не нашёл, а потом вслед за тобой приходит лентяй и незаслуженно, не потрудившись, находит гриб за грибом, которые, будь на Земле справедливость, принадлежали бы тебе. Федя начинал всё раньше и раньше, искал грибы с фонарём в предрассветном полумраке петербургского августа, но это не помогло. Федя проиграл Марине все партии.

Иногда я ходила с Мариной по грибы. Я помню поляну с высокой и тонкой лесной травой. «Они здесь», – говорит Марина и прикасается пальцами к куртинке, осторожно, как пианист, берущий последний аккорд. Она отгибает травинку за травинкой, и пред нами предстаёт боровик. Так Микеланджело Буонаротти, отбросив лишнее в глыбе каррарского мрамора, нашёл в ней Давида.

Мы жили в Большеве всей семьёй, долго – много лет. Прошли годы, и наша спокойная, уютная жизнь, казавшаяся вечной, кончилась. Прошлое кончается, остаётся память: попытка связать оборванные нити, преодолеть разрыв непрерывности. Я помню, ты помнишь, мы помним – все, кто не умер, помнят и вплетают свои былинки в травяную цыновку были. Я открываю Маринин рассказ «Дорога в лес» и читаю:

«Когда кончилась война, мой будущий отчим вернулся из немецкого плена домой. После освобождения лагеря военнопленных англичане переодели их во что-то своё. Там была верхняя одежда, нижнее тёплое бельё из хорошей шерсти и обувь. Отчим при росте в 172 см весил тогда всего 47 кг. Отчимом моим он стал лет через десять после того и уже, естественно, не влезал в английское обмундирование. Костюмчик и бельё перешли мне. Про судьбу ботинок ничего не знаю. Сносились, наверное. Костюмчик пришёлся мне впору. Он состоял из однобортной куртки и довольно узких брюк. Цвет хаки отлично подходил для походов в лес. Но главные его достоинства проявились в процессе пользования: его невозможно было порвать, и он не промокал, а только деревенел под дождём. Причём в обычном состоянии костюмчик был мягок и шелковист на ощупь: необыкновенно приятное ощущение, из-за которого мне всё время хотелось уйти в лес и использовать костюмчик в полную силу. А ещё отчим обучил меня обматывать ноги портянками: носки в резиновых сапогах сбивались в комок и натирали пальцы. Кроме этого у меня был складной нож на верёвочке, чтобы не потерялся, и туристический топорик, который я засовывала под ремень за спиной. Мне было тринадцать лет, и я была полностью экипирована для встречи с Лесом».



 


Страница 4 из 21 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^